«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин — страница 32 из 96

   — От выучки, барон. От выучки. Сколько раз судьба Фаддея за шиворот трясла? Отечество, друзья, хозяев сколько раз Фаддей менял? Плюнем на него.

   — Плюнуть не долго. Не быть бы внакладе. Сегодня он Погодина порочит, завтра на «Северные цветы» выльет чего не надо... Фаддей — не прост.

   — Не прост, да скучен и в кожаном переплёте. Оставим его ради наших дам...

Дамы действительно ждали своего часа, своей радости от встречи с Пушкиным. Они сидели на маленьком диванчике, тесно, как птицы. Глаза их сияли восторгом покамест смирным, но вот-вот готовым потребовать внимания.

Пушкин подошёл к ним, а Дельвиг из своего угла сказал тихо, но с такой тоской, что все, обернувшись, застыли:

   — Фаддей в силе и в дружбе со многими, такими же. А мы где? В лучшем случае рассеяны по лицу земли.

Худший случай был — Рылеев. В Сибири, каторжником, не восторженным поэтом, выполнял свой «урок» Александр Бестужев, Кюхля сидел в крепости, Фёдор Глинка — в глуши и забвении. И многие, многие ещё...

И как бы пахнуло сыростью, прилипчивым, мокрым ветром по ногам, как бы звук какой-то дальний, неясный, но напоминающий раздался. Может быть, оковы звякнули? Или стражник крикнул ржавым своим голосом, понукая с усердием и удовольствием? А возможно, просто свинцовая крупка сорвалась и холод её — через столько-то вёрст! — проник в комнату?

А дальше пошло ещё круче: качнулись в розовом от подоспевшей зари небе пять мешков — тела повешенных. И судорожное биение этих, ещё живых тел, и невозможность отгадать, где кто, и собственное мгновенное удушье оттого, что настойчиво представлял, как это бывает...

Широко расставленные глаза Пушкина разбежались ещё шире. Смятение было мгновенно, впрочем, кроме Дельвига, его никто и не приметил.

Софья Михайловна спросила, будет ли Пушкин здесь читать «Бориса»? В Москве, говорят, Погодин «Vivat!» кричал, Полевой от восторга заходился[95].

   — Полевой — господин торопливый, — усмехнулся, отвечая. — Боюсь, как узнает, что Пушкины не в одних комедиях гордятся родом своим, всех собак в своём «Телеграфе» на меня спустит. А я — слаб, признаюсь, люблю аристократичествовать.

   — И кстати! Сам на ловца бежишь. У Булгарина ныне одна забота: на фонарь аристократов литературных! То-то станет привольно на вшивом рынке нашей литературы! — Дельвиг смеялся, вроде в восторге, разделяемом с Булгариным; смеялся и широко разводил приподнятые руки.

   — Фаддей прав, каналья. — Лицо Пушкина сжалось почти болезненно. — Учуял: аристокрация таланта истинного и незапятнанного больше стоит, чем аристокрация богатства или даже происхождения...

   — А помнишь Вилин Словарь? — придвинулся к самому плечу Дельвиг. — Знатность происхождения? Тот, кто шествует по следам великих людей, может их почитать своими предками. Список имён будет их родословною.

   — Одна беда — у каждого свой список. У Фаддея тоже. Да что мы всё о Булгарине? Забудем, право, его ради красоты истинной, ради друзей истинных.

Пушкин посмотрел в сторону дам, было бы жестоко не оправдать их надежды, хотя бы на сегодняшний вечер. Очевидно, наскучив ожиданием, Софья Михайловна подошла к фортепьяно и оттуда улыбалась Пушкину и мужу, зная свою силу, зная, что сейчас увлечёт их в другую стихию. Споры о литературе отнюдь не были ей чужды, но сегодня хотелось другого. Шумного, безалаберного, пробегающего по комнатам неудержимым галопом веселья ей хотелось. И восхищенных взглядов, и музыки, той особой, которая рождалась под её руками будто ею, вот сейчас, сию минуту созданная, а не поспешно считанная с листа.

Но до безалаберного, шумного было ещё далеко: слово о друзьях истинных опять капнуло горькой каплей. После некоторого молчания Пушкин сказал со вздохом:

   — Царь молод, авось придёт ему охота повеликодушничать. И самому приятно, и перед людьми не стыдно. Вернёт наших из Сибири...

   — Авось. Воистину у нас вместо трёх китов одно «авось» на себе мир держит.

   — Вера горами движет... Если мы все разом станем уверять господина, что великодушие — первейший признак героя, то не поверит ли он и не захочет ли...

   — Забавно. — Дельвиг вытянул ноги, зажав ладони в коленях. Плечи его поднялись, он поглядывал на Пушкина искоса, проверяя для себя: а верит ли друг тому, что говорит? Или только хочет верить? — Забавно. Он тебя признал умнейшим человеком России и не ошибся. Тебе бы не ошибиться в надеждах своих.

   — Меня, душа моя, за «Стансы» многие судили, но, я думаю, уроки и царям полезны.

   — А ты уверен, что угодил его величеству с пращуром? У Николая Павловича может ведь тоже оказаться совсем другой список великих людей, чем у тебя для него.

Тут они засмеялись оба, с некоторым недоверием вскинув головы, как люди порознь, но в одно время дошедшие до удачной мысли.

...За наскоро приготовленным обедом со странной смесью бесшабашности и грусти они подняли первые бокалы в многозначительном молчанье. Потом Пушкин кивнул Дельвигу и сам прочёл его строки:


Выпьем, други, в память их!

Выпьем полные стаканы

За далёких, за родных,

Будем нынче вдвое пьяны...


Голос Пушкина был тих и глух, вроде бы не для этих восклицающих строчек, вино на этот раз не веселило, бокалы вернули на стол как-то нерешительно...

   — Так ли, душа моя, Тосинька? — Он назвал его старым, лицейским именем.

   — Так. — Дельвиг, опустив голову, блеснул очками. Тяжёлый подбородок его вздрагивал. — Наперекор всему — и тому, что тебе говорил, — я верю: встретимся...

   — Для сердца нужно верить... — Однако Пушкин усмехнулся с видом человека, вовсе не укреплённого верой.

Что так? Или, несмотря на все предыдущие разговоры, в некие посулы царя верилось плохо? Или строчка из давнего юношеского стихотворения была хоть и кстати, но так далеко от нынешних забот?

   — Я обещал Марии Волконской встречу, когда провожал её к мужу из Москвы в Сибирь. Вот поеду в Оренбургские степи за своим Пугачёвым — заверну...

Они были так молоды, у них ещё было время для надежд, и мечты ещё посещали их. Мечты о встречах, о дальних странах, о прекрасных мгновениях любви, о детях, наконец. Мечты даже о будущем ещё не рождённых детей. А также — о Славе... Впрочем, слава уже была. Они, особенно Пушкин, жаждали теперь влияния. Стало быть, постоянными оказывались мысли о собственном журнале, о собственной газете, которые они заведут, дай только оглядеться — не чета суке «Северной пчеле» и гораздо лучше «Телеграфа», Бог с ним, с Полевым...

Они были ещё так молоды, глаза при многих случаях сияли, и ослепительные зубы обнажались в улыбке влажно, выпукло от этой молодости. Волосы их были ещё упруги и обильны, у Пушкина вились круто, в каждом кольце играла крошечная радуга... И ощущение недавно полученной свободы ещё волновало кровь, ещё не стало окончательно привычным для Пушкина.

Вечером всем обществом поехали к старикам Пушкиным. Это было выдумкой Дельвига, который с самой осени двадцать четвёртого года старался помирить Сергея Львовича с сыном, хотя бы заочно.

Прежняя светская, неразборчиво пёстрая жизнь отплывала от Сергея Львовича и Надежды Осиповны весьма приметно. Скудели силы; убывали возможности; имения существовали где-то сами по себе, принося больше неприятностей, чем дохода, как по крайней мере казалось. Теперь они жили, радуясь случайным гостям, перебирая при них и наедине друг с другом подробности московской полуродственной, полудружеской толкотни. Карамзина вспоминали особо и опускали глаза от огорчения.

С приходом Дельвига начинались слабые, сами себя перебивающие хлопоты. Однако новые свечи всё же несли, появлялся и чай, иногда бутылка славного вина. Надежда Осиповна, неприметно для себя самой, величественным, почти забытым движением раскидывала по плечам жёлтую, тоже стареющую, шаль. Сергей Львович, набираясь решимости, ёрзал в глубоком кресле, готовился к осуждению Сашки.

Ах, если бы он знал, с чего началась вражда! За Александром накопилось столько непростительного. На каждом углу кричит, обвиняя старика отца чуть ли не в доносительстве — возможно ли?

Сергей Львович поднимал палец, веля прислушаться к своим словам. И сам клонил ухо, будто слова его, как мухи или осы, ещё бились об оконное стекло, когда он замолкал. А возможно, Сергей Львович прислушивался к умершим звукам той давней ссоры с сыном? И сознание своей неосторожной вины заставляло его злиться? Во всяком случае Дельвиг думал так, иногда изумляясь мелочности старика до того, что рот сам по себе открывался, как в детстве.

...Да, Александр числит отца во врагах своих, а он простил ему всё по-христиански и готов любить. Однако не может ли Дельвиг объяснить непочтительному сыну: теперь, после ссылки, зачем ему ездить в Михайловское? Он путает этим планы родителей. Михайловское же не принадлежит Сашке ни единой былинкой своей...

Палец опускался так же назидательно на этой или какой-нибудь подобной фразе. Дельвиг, бывало, даже ноги подбирал и глаза таращил, силясь понять логику рассуждений Сергея Львовича. И сам чувствовал свой почти неприлично вылупленный взгляд сквозь толстые очки. Но он был отходчив и жалостлив, приметы старости его расслабляли. И сейчас он засмеялся, увидев радость Надежды Осиповны. Да и Сергей Львович несколько неожиданно семенил навстречу сыну, раскинув родственные объятья. Одежда его при том пришла в беспорядок: воротнички выбились, жилет торчал кургузо. Но в этом беспорядке и в застывшей позе своей, с раскинутыми руками он был скорее трогателен, чем смешон.

Александр оставил отцовский порыв без внимания. Но, ко всеобщему удовольствию, обошлось. Сергей Львович вернулся в кресла, и Дельвиг приметил: на сына смотрел странно, будто его томила какая-то загадка, а ответ был у Александра. Так не расщедрится ли тот?

Александр сидел возле матери, подперев лоб рукой, никаких намёко