«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин — страница 39 из 96


«Начав ещё в Лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам и проводил дни и ночи в беспрерывной цепи вакханалий и оргий...»


Ремарка Вяземского: «Сколько мне известно, он вовсе не был предан распутствам всех родов. Не был монахом, а был грешен, как и все в молодые годы. В любви его преобладала вовсе не чувственность, а скорее поэтическое увлечение, что, впрочем, и отразилось в поэзии его».


«Женитьба несколько его остепенила, но была пагубна для его таланта. Прелестная жена, любя славу мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск и бальную залу всей поэзии в мире и, по странному противоречию, пользуясь всеми плодами литературной известности мужа, исподтишка немножко гнушалась того, что она, светская дама par excellence, в замужестве за homme de lettres, за стихотворцем...»


Ремарка Вяземского: «Жена его любила мужа вовсе не для успехов своих в свете и нимало не гнушалась тем, что была женою d’un homme de lettres (литератора). В ней вовсе не было чванства, да и по рождению своему принадлежала она высшему аристократическому кругу».


Зачем надо было писать воспоминания, которые чуть не в каждом положении оспаривали те, кто знал Пушкина лучше? Да и мы можем оспорить, опираясь на одно лишь творчество Пушкина. Кроме того, в воспоминаниях этих есть и мелкие фактические ошибки, как я полагаю, сделанные нарочно. Цитируя книгопродавца Пельца (просто мерзавца, определяя современным языком), Корф повторяет вслед за ним, что Пушкин, получая огромные деньги от Смирдина[102], разорял его. Между тем отношения Пушкина со Смирдиным были для обоих взаимовыгодны. А разорился Смирдин в сороковые годы... Эпиграмму на Николая I: «Хотел издать Ликурговы законы[103] — И что же издал он? — Лишь кант на панталоны», — писал не Пушкин. Однако Корф не поправляет обильно и с удовольствием цитируемого Пельца...

Так зачем надо было писать воспоминания такого рода? Вернее, почему они так писались?

Могучая, непреодолимая сила зависти вела руку Модиньки Корфа, теперь уже пожилого, преуспевающего чиновника.

Модинька Корф был с детства честолюбив, и очень Странный человек, так, наверное, никем и не понятый в своей обыкновенности до конца, второй директор Лицея Егор Антонович Энгельгардт писал о Корфе: «Он тщеславен, как девочка, что очень удивляет в мальчике. Это тщеславие он обнаруживает даже в положении тела, которое он выставляет напоказ в различных позах.., В отношении начальства он часто обнаруживает некоторую строптивость и притом большей частью из ущемлённого тщеславия, которое, где только возможно, выступает даже по отношению к его родителям. В остальном в нём никогда не обнаруживается ничего низкого...»

Каждый из лицеистов, прощаясь, писал что-нибудь в альбом Энгельгардта. Пушкин не был ни близок со вторым директором Лицея, ни любим им. Однако он оставил в альбоме Егора Антоновича следующие строки; «Приятно мне думать, что, увидя в книге ваших воспоминаний и моё имя между именами молодых людей, которые обязаны вам счастливейшим годом жизни их, вы скажете: «В Лицее не было неблагодарных».

Модинька Корф, в достаточной мере искательный, не написал ничего. Почему? И почему в поздние годы так неодобрительно отзывался о Лицее? Неудержимо хотел доказать себе и миру, что образованием, привычкой к труду, стремительной карьерой, наконец, обязан только себе?

...Карьера его действительно была блестяща, но не случайна. Он знал, какую пользу приносил обществу, с самых юных лет ревностно служа на посту вице-директора департамента податей и сборов, будучи управляющим делами Комитета министров, директором Императорской публичной библиотеки, сотрудничая в различных секретных комиссиях, в которых принимал участие сам царь.

...Он сидел боком к столу, несколько неудобно: на коленях угрелась глазастая собачонка. Приятно было, оторвавшись от пера, в задумчивости перебирать шелковистую шёрстку. Приятно было тепло маленького, плотного тельца.

В забывчивости выпятив узкие губы, Корф вспоминал своих сверстников. Одно было бесспорно: никто не обскакал его ни в чинах, ни в наградах. Он рано получил звание камергера, он удостоился доверительных отношений со стороны Николая Павловича, он написал угодную ему книгу о несчастных событиях 14 декабря! Его честолюбие могло быть удовлетворено. Но Россия собирала деньги на памятник Пушкину...

Он пошевелился в кресле, стараясь переменой положения дать другой ход мыслям. Собачка заворчала, поднимая голову, взгляд выпуклых глаз был неприятен... Корф стряхнул её с колен, нагнулся над своими записками. Перо бежало быстро: у него был хороший слог. Однако память всё время возвращалась к столбцам газет, перечислявшим копейки, рубли, тысячи. С какой-то заждавшейся охотой крестьяне, купцы, студенты, военные, чиновники отдавали деньги на памятник.

Корф уже давно нашёл этому объяснение: хотели заявить о себе собственной щедростью. Публичность — великое дело...

Он хмыкнул, на минуту отрываясь от бумаги. Многие пытались рекомендовать себя в обществе только ревнителями дела, вовсе чуждыми честолюбия, равнодушными к славе. Тот же Горчаков, к примеру. Сам Пушкин писал, что слава всего лишь яркая заплата на ветхом рубище певца... Но он, Модест Андреевич Корф, отлично знал, сколь лицемерны подобные утверждения. А также сколь сладки награды как вполне ощутимые: кресты, звёзды, звания, так и заключающиеся всего лишь в ревнивом или восхищенном шёпоте...

Ощутимые доставались ему часто. Шёпотом же к его фамилии всё чаще и совершенно незаслуженно прилагали определение подлый. Подлый Корф. За что? — он встал, почувствовав, что сегодня, пожалуй, уже не сможет работать. И это было досадно...

Модест Андреевич, помешкав минуту, подошёл к большому зеркалу, висевшему сбоку, почти у самой двери, неприметно. Из зеркала на него глядел сохранившийся, средних лет господин с лицом, прорисованным чётко, без лишних складок и морщин. Корф попытался улыбнуться тому, в зеркале, с приветливостью и расположением. Улыбка вышла кислая; зубы показались ровно и молодо, но глаза в улыбке не участвовали...

...Вот и я рассматриваю то же лицо. Портрет Корфа помещён в книге М. П. и С. Д. Руденских (откуда, кстати, взята и вышеприведённая характеристика Корфа). Портрет уже не молодого человека, никогда не водившего компанию с Пушкиным, но очень любившего его стихи и написавшего те воспоминания.

Передо мной лицо властное и холодноватое. Становится ясно, между прочим, и происхождение прозвища Дьячок Мордан. В переводе с французского, оказывается, «мордан» значит едкий. Вот как. А я всё с детства ожидала увидеть кого-то щекастого, вроде А. Корнилова или М. Мясоедова... Недоверие к миру с его красотой, страданиями, слабостями и вездесущим очарованием простой жизни также можно разглядеть в этом лице. Особенно если знать, на кого смотришь...

Рассматривая литографию, думаю я вот о чём. В общем, Модест Корф мог бы быть доволен: его тщеславие удовлетворено. Сто семьдесят лет прошло с тех пор, как он учился с кудрявым и вёртким мальчиком, писавшим стихи о дружбе и обильной, неудержимой, сверкающей влюблённости. Больше ста тридцати — с тех пор, как Корф написал свои воспоминания и обессмертил себя ими. Вряд ли мы стали бы столь интересоваться, а что представлял собой соученик Пушкина — миловидный мальчик с блестящими, однако не исключительными способностями, если бы не его удивительные воспоминания. Вряд ли бы стали чуть не в лупу рассматривать репродукцию литографии Борелля, отгадывая: как мог так писать?

Но зачем же всё-таки помещены корфовские странички в сборник воспоминаний о Пушкине? А затем, чтоб мы представили: каково жилось поэту. Корф не числился в его заклятых врагах. Вообще вроде не был врагом, да и в записках придаёт себе мину доброжелателя: мол, чуть не до слёз жаль, что Пушкин-человек не соответствовал Пушкину-поэту. То ли ещё вышло бы из-под его пера, если бы соответствовал!

Пушкинисты ищут: кто написал анонимный пасквиль, приведший к дуэли. А тут — разве не пасквиль? Когда из гроба не встанешь, когда: светлая память — и только...

II


Когда Пушкина везли в Москву «не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря», из Пскова он успел написать письмо другу своему Дельвигу. Судьба сочинителя после шести лет ссылки висела ещё на нитке, а он уже просил денег на кутежи.

Письмо было перехвачено и прочтено Максимом Яковлевичем фон Фоком, управляющим III отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии[104].

Фон Фок, человек аккуратный по службе, сдержанный в жизни домашней, счёл письмо Пушкина предосудительным, хотя политических выпадов или просто вольных мыслей в нём и в помине не было. Но какова самонадеянность? Ещё вовсе не прощён, только-только возникло новое дело о стихах, написанных якобы на день 14 декабря, а ему уже подавай шампанское!

Максим Яковлевич, прочитав письмо, поднял морщины высокого лба, пожевал губами и определил вслух» «Нрава самого испорченного». Его везут к царю, и думать бы о том, как оправдаться; как объяснить свои связи с мятежниками. Ему бы трепетать, а он — распространяется насчёт шампанского!

У сухого, всегда застёгнутого на все пуговицы фон Фока было (кто бы мог подумать!) беспокоящее воображение. И оно как раз рисовало уже состоявшийся кутёж. Причём так явно, что барон увидел на неопрятном, разграбленном к полуночи столе упавшую недопитую бутылку, хоть пальцем тронь. Липкая тёмная влага текла по скатерти. И запах разворошённой пищи бил в ноздри — отвратительно. Но хуже всего было то, что вокруг стола сидели молодые люди, возбуждённые до крайности не столько вином, сколько собственными речами... В своём возбуждении тянулись они бокалами к Пушкину, который, разумеется, восседал во главе. Всё исходило от него, все собрались здесь ради его стихов...