«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин — страница 7 из 96

Генерал был насмешлив. Подталкивая Пушкина, он говорил:

   — Прочтите-ка, господин поэт, что-нибудь из вашей оды «Вольность», что они поймут?

Как объяснить его предложение?

Трезвый, слегка откинувшийся на стуле, оглядывая застолье светлыми жёсткими глазами, чего он хотел? Несколько притушить Пушкина, показав ему, насколько окружающее не готово к понятию просвещённой свободы? Забавлялся ли несхожестью взглядов на владык поэта и этих, сидящих за столом, равно как и тех, кто толпой с хлебом-солью встречал генерала при въезде в станицу?

Может быть, сожалел, что о законе и те и другие мало думали, вместо него понимая: царская воля и царская милость?

Генерал был хорошо известен свободой и едкостью мыслей.


Но вернёмся в Керчь лета 1820 года.

...В нарядном, свежевыкрашенном доме градоначальника пахло цветами и воском. Полы зеркально блестели, и новая, хоть и простоватая мебель, только что натёртая, отражалась в лаковых досках. Было видно, что здесь, впрочем как на всём пути следования, готовились к приёму гостей обдуманно и радостно. Генерал ехал приватно, не инспектировал — так что радость, скорее всего, была искренней. А кроме того, этот маленький приморский городок, забитый пылью и шустрыми потомками великого Одиссеева племени, был чёртовой дырой, глушью — как не радоваться и просто свежему человеку, не то — герою войны, отмеченному и славой, и царской милостью?

Градоначальник нарядным платком вытирал лоб с высокими залысинами и говорил о будущем города. О том, как всё изменится, когда явится порт. Порт пока 0ыл в прожектах. Край только-только устраивался. Рыба, правда, шла стеной, и если найти способ, произвесть достаточное количество бочек...

Раевский слушал хозяина внимательно, наклонив к нему голову. Бурое, загорелое за время путешествия лицо его было слегка напряжено: генерал был тугоух, но не хотел пропустить ни слова, вникал... Пушкина же мучило нетерпение. Бочки — и те, сложенные высокими пирамидками на берегу, и те, о которых говорил городской голова, — бесили его необыкновенно. Не потому, что он был равнодушен к будущему, а потому, что прошлое этого берега представлялось единственным, неповторимым.

Наконец Пушкин улучил минуту, спросил о Митридатовой гробнице.

   — Александр Сергеевич с нетерпением ждал встречи с этими местами. Он просвещал моих дочерей в подробностях истории и мифологии, — поддержал его Раевский. И, разводя руками, добавил: — Представьте, господин поэт всех перевёл в свою веру. Так эта могила полководца, противостоявшего Риму в трёх войнах, и нас влечёт. Равно как и другие древности...

Хозяин дома задумчиво опустил голову. На лице его выразилось некоторое замешательство. Его следовало понимать так: сам он Митридатом не интересовался и находился в очевидном затруднении при переходе от животрепещущих своих прожектов к капризам путешествующего сочинителя. О котором, кстати, знал нетвёрдо и немного...

   — Есть здесь француз один, — наконец нашёл он нужный выход. — Мосье Дебрюкс. Жалкий человек, состоит смотрителем соляных озёр, но всей душой предан антикам. У него и коллекция есть. В беспорядочном, правда, состоянии, так, кое-что из черепков...

   — Можно ли увидеть француза?

   — Отчего же? Вот пошлю за ним, явится. Небось самому будет лестно показать, что накопал.

Но тут прозвучал словно отговаривающий голос чиновника, сидевшего за столом против Пушкина:

   — Дебрюкс — человек весьма случайный. В науке сведения его скудны. Латыни не знает. Людей сильных и просвещённых заинтересовать не умеет. Бедствует по этому поводу. Неуживчив. Но держится за нашу землю с упрямством поистине фанатическим. Возможно, не надеется найти другого пристанища. А возможно, в самом деле греки околдовали. Как многих они околдовывают.

   — Однако пошлю. — Хозяин отыскал взглядом на краю стола человека помоложе. — Вот Иван Николаевич на дрожках — мигом.

Но с Дебрюксом встретиться Пушкину не удалось. Посланный вернулся и доложил, что француза опять трясёт лихорадка, в доме ни куска хлеба, ни какого другого провианта. Заходит старуха гречанка, хозяйка халупы, приносит козьего молока, она же варит какие-то травы. Говорит: выживет француз. А для чего выживет? Чтоб с голоду околеть или заживо изжариться на своих раскопках? Злющая старуха, но права.

Подробности, впрочем, чиновник всему застолью не оглашал. Они предназначались только начальству. Начальство взметнуло вопрошающий взгляд:

   — Что, жалованье ему не выдавали, так, что ли?

   — Выдали, я справился. Всё истратил на рабочих. Опять нанимал на свой счёт, когда городище измерял.

   — Забрал же в голову дурость такую. Разве одному человеку по силам город откопать?

Однако и это было сказано не для гостей. Гости узнали только насчёт лихорадки, беспамятства француза и невозможности увидеть коллекцию. Но коллекция чернолаковых и краснолаковых ваз гостей не интересовала. Такие вазы, только целые, великолепные, они имели возможность видеть и в Петербурге. В доме Олениных, во дворце Строгановых, у княгини Голицыной стояли на подставках, привезённые из Италии и в отличном состоянии.

Что же касается могилы Митридата, Пушкин на следующий день отправился туда один. Его кинулся сопровождать чиновник, ездивший за Дебрюксом. Пушкин улизнул от него: хотелось оказаться наедине с историей. Итак, он шёл к Митридатовой могиле, взбираясь по холму, у подножия которого ютились дома горожан, крытые розовой черепицей.

Было жарко, на камнях грелись ящерицы, соскальзывая в сухую траву без особой торопливости. Приближаясь, можно было даже рассмотреть, как тяжело дышит белое горлышко, будто зной был им тоже не в радость. Нетер налетал сухой, упругой волной и, вместо полынного свежего запаха иногда доносил зловоние рыбачьего причала.

Пушкин хотел уйти от того, что составляло сегодняшний день, суету и обыденность. Некогда могучий флот Рима приблизился к этим берегам, обложил крепость, и Митридат, царь понтийский, так долго дерзавший побеждать, был обречён.

Пушкин остановился, обегая взглядом близкое, посмотрел в синюю, тающую даль моря. Ничего не получилось: он оставался в сегодняшнем дне. А между тем всего в нескольких шагах от того места, где он теперь стоял, завершилась драма, занимавшая некогда умы всего существовавшего тогда цивилизованного мира. Царь Митридат, не мысливший себе плена, позора, падения, бросился на меч и умер.

Восторг и трепет должны были охватить человека, ступавшего по этой земле хотя бы и две тысячи лет спустя. Ничего не получалось.

Низкорослая сухая трава поднимала к блёклому от жары небу плоские султанчики. В траве, в терновых кустах валялись куски грубо тёсанного камня — остатки гробницы удивлявшего мир царя? Узловатый цикорий цвёл рядом с мрамором бесхитростными голубыми цветами, в этом заключалась какая-то неясная мысль. Какой-то ускользающий намёк, он не мог его понять, развлечённый шелестом и движением травы. Целое семейство желтобрюхов уходило прочь, будто оскорблённое вмешательством.

Пушкин присел на прогретый солнцем обломок.

Что-то получалось не так, что-то не складывалось в его встрече с Элладой. А он надеялся. У него было много надежд, и обычно они оправдывались. На Кавказе, например, была надежда на неустоявшийся быт походов, бивуаков, встреч с опасностью, с миром незнакомым, первозданным. И что ж? Всё сбылось.

Сбылись и надежды на дружбу. Николай Раевский и вправду, не в мечтах и восторженных представлениях юности, оказался таким, каким должен быть друг. Верным, надёжным, слегка насмешливым, готовым равно принять и пулю, и чашу, и мимолётное счастье любви.

Когда же он думал о старике Раевском, у него не хватало слов. И дочери были прелестны: сердце его послушно следовало за Марией. Так сердцу было легче забыть всё, что осталось в Петербурге: великолепие города, театры, друзей, увлечения. Весь пёстрый мир, в который, едва выйдя из лицейской кельи, он бросился с удовольствием пловца.

Так бросился, как сейчас вот, через несколько минут, вернувшись на берег, бросится в море. Море между тем искрилось, на каждом изломе волны вспыхивало летучее пламя. Пушкин засмеялся, вспомнив выражение лица англичанки, когда она увидела маленькие ножки, то подбегающие к волне, то удирающие от её плоского, широкого наката. Поистине это была прелестная картинка: девочка и все стоящие на низком берегу, вышедшие из карет и колясок ради первой встречи со стихией.


Итак, я нарисовала картину, более или менее достоверную. Что же было на самом деле, никто угадать не сможет. Все домыслы отталкиваются от нескольких строчек самого Пушкина.

...Но задумаемся всё же над тем, почему керченские окрестности так разочаровали Пушкина?

Я думаю, дело в том, что идеальным пейзажем для Пушкина (по крайней мере того времени) был пейзаж влажный. Очевидно, влажный пейзаж идеализировала и засушливая Эллада. Оценка приобретала не только эстетический, но и этический оттенок. Влага давала жизнь!

Уже написано и прочтено с пафосом, соответствующим случаю и времени: «С холмов кремнистых водопады // Стекают бисерной рекой. // Там в тихом озере плескаются наяды // Его ленивою волной». Это из «Воспоминаний в Царском Селе». Но это же возможный идеальный пейзаж для страдающего от безводья Средиземноморья. От него так далеко до выжженной керченской травы! (Как, впрочем, и до двух болдинских бедных деревцев. «Два только деревца»! — заметим мы мимоходом).

А тут ещё: запах рыбы, усмешки по поводу хранителя соляных озёр, вздумавшего откопать если не Трою, то города, бывшие ей почти ровесниками. И вот Пушкин сидит на обломке грубо тёсанного камня и держит в руках только что сорванный безымянный для него цветок, то ли случайно, не в срок повторившего цветение мака, то ли цикория. Не узнать. А может, на тонкой, упругой, как хлыстик, ножке попалась в глаза малиновая дикая гвоздичка? Или жёлтая жёсткая пижма? Зверобой?

...Надо сказать, равнодушие к пантикапейским и иным развалинам было непонятно и неприятно самому поэту. Однако впереди был Южный берег, уже настоящая, оправдавшая ожидания Таврида. Вернее, Таврида, сложившаяся в образ, вошедшая в сердце своими собственными чертами, не нуждающаяся в проверке античностью.