Иван развалисто прошелся вдоль строя своих ратных, кое-кого, ругнув, подтянул, тут же укорив:
— Не у жонкиного подола стоишь! Што енти подумают? Не о тебе, раззява, о войске князя великого! Смекнул? То-то! Копья ровней, други, копья ровней!
Выстроил, сам залюбовался молодцами.
Стояли часа три, а то и четыре, вдосталь поистомились в строю. Наконец из вновь отверстых дверей начали выходить сперва новоторжские послы, потом московские бояре и воеводы. Новоторжцы усаживались в сани.
Владимир Андреич вышел на крыльцо последний. Орлом оглядел своих ратных, возгласил громко:
— Полон отпустить! Выкуп дают! И коров ентих, што не проданы! — Перекрывая поднявшийся зык, домолвил: — Кажный, чья там ни есть животина, получает по полугривне, не ропщите, други!
— А когда давать будут?! — выкрикнул чей-то молодой голос. (В честность московских воевод и сами московляне не очень верили.)
— А тотчас! — легко отозвался князь Владимир, махнув перстатою рукавицей в сторону базара. — Сам пригляжу!
Ратники начали покидать строй. Скоро за шумом > зыком, обычной в таких случаях бестолочью стали прорезываться ручейки обратного движения. Получившие серебро ратные, наливаясь кровью, крепко, сожалительно крякали, а испуганно-радостные сельчане растаскивали, почти бегом, счастливо вырученную скотину… Разумеется, кроме той, что уже была отогнана в обоз.
Уходили радостные полоняники. Какая-то понасиленная ратными жонка шла и плакала навзрыд, полуслепая от слез, наталкиваясь на прохожих. Не ревела, когда творили с нею стыд, а заплакала сейчас, когда надо было возвращаться в ограбленную избу, к измордованному и злому мужику своему и начинать заново жить, избывая позор, выслушивая несправедливые покоры свекрови и молчаливо принимая тычки и ругань лады своего, вымещающего на жонке свой стыд и бессилие перед вражеским разором…
Март истекал последними днями. Над голубыми озерами полей стоял пронизанный светом молочный, приправленный золотом солнца туман. Возы, груженные добром, тяжело вылезали из проваливающихся под копытами колдобин. Ратные торопились к Пасхе, к разговленью, к домашним пирогам и убоине, к баням и к чистой сряде. Все были мокры, грязны, распарены, ото всех разило овчиной и конским потом, но шли весело — домой! И, к тому, с победою шли, не чая чего худого ни впереди, ни назади. Редкие толковали о том, что так просто все это не окончит и что Господин Великий Новгород еще покажет зубы Москве…
Иван Федоров не думал ни о чем. Ему была одна забота: довести, сохранить коров. Раздобыл корм, поил, с тревогою глядючи, как костляво остреют крестцы умученных животин, как неровен и скорбен их шаг. За мерина такой боязни не было. Тот шел ровно в руках опытного Гаврилы, запряженный коренником. Склоняя тугую шею, легко вытягивал из промоин тяжко груженный воз, и чуялось, дойдет, дотащит без особой натуги. С коровами же было — хоть вези! И когда уже, под самую Пасху (по Москве текло ручьями, дотаивало у заборов, мутные воды уносили последний снег с улиц), почти обезножевшие, отощавшие, с нелепо раздутыми боками, но живые, коровы достигли родимого двора и государыня-мать, вышедшая встречать, строго покачавши головою, оглядывала скотину, едва не зарыдал напоследях, сваливаясь с седла. Довел-таки!
— Погоди, мать, — сказал, — не обнимай! Выпариться нам с Гаврилою нать. Завшивели…
Наталья Никитишна и тому кивнула, как должному, без улыбки. Отозвалась коротко:
— Топят!
Жизнь, возмущенная круговертью похода, возвращалась в свои привычные берега.
— Стельные обе?! — спросила-сказала мать.
— Стельные! — ответил Иван, кивая, снимая с себя заботу о животных. Мать еще раз придирчиво осмотрела коров.
— Выходим! — сказала и, не удержавшись, добавила: — Нам прибыток, а кому-то разор! Молчи, молчи, слава Вышнему, што привел, а не погубил дорогою, волкам на снедь!
Выбежали дети. Радостные, полуодетые, наперегонки бросились к отцу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
От Детинца на Великий мост перли так, что трещали перила. Изредка взмывал жалобный крик какого непроворого людина или жонки, притиснутой к самому краю: "Не утопитя, крещеный!" — и тотчас гас в общем роевом гуле толпы.
Что там вечевая площадь, где собирались для решения городских дел "триста золотых поясов"! Отсюда, с высоты Детинца, в узкое башенное окно видно было, что уже весь торг и все прилегающие улицы полны народом, а люди все прибывали и прибывали. Неслышные отселе в гудении колоколов самозваные витии что-то кричали, размахивая руками, с вечевой степени, верно, звали к немедленному походу под Торжок, в отместье Москве.
Богдан Обакунович, боярин Прусского конца, тысяцкий и воевода великого города, глядел отсюда, с высоты, покусывая ус, и по лицу его, как облака в ведренный день, то усмешкою, то хмурью перетекали отражения его непростых мыслей.
"Мужичье… На конях сидеть не умеют, а туда же, спорить с великим князем Владимирским! Нос к носу, дак и носа ся лишити придет! Да и как оно есчо поворотит! Даве, с находом покойного Дмитрия Иваныча, потерпел город, сильно потерпел! Все пригороды пожгли, двадцать четыре монастыря… Эко! Да не стало б новой колготы со славянами, как девять летов назад! Нам токо и битися на Великом мосту, стойно Ваське Буслаеву! А до дела — три, пять тыщ молодцов годных наберем, не более того! А московский князь осильнел! Ни Тверь, ни Рязань, ни Нижний ему не указ! Литвою спасаться? Наримонта призывали… Ноне Патракий Наримонтыч на кормлении в Нове Городи, а велик ли будет толк? Витовт осильнел, как бы и самого Василья-князя не съел тем часом… Тогда и Господину Нову Городу конечь! Охо-хонюшки…
Есиф Захарьинич муж добрый, а и ему Нова Города не сдержать! Не пять ли летов тому убегом спасалси к себе на Торговую! Хоромы еговые тутошние чернь разволочила по бревну, Великий мост разметали, лодьи рубили, перевезников били батожьем… В оружии стала вся Торговая за Есифа, против Софийской стороны… Две недели и перевозу не было через Волхове! Днесь умирились, и Есиф опять на степени, а токмо никто того не забыл! Цьто ни порешат тамо, а с ратью великого князя на борони нам не стать! Витовту поклонитисе? Дак Витовт Василью тесть! Эко вот пакостно-то! И со плесковици миру нет доброго… Римляне, те были великий народ, пожалуй, и нас помудрей, а тоже — пошумели, поратились да и поставили у себя кесарску власть! Во едином цьтоб кулаке! А то как у нас ныне: Плесков, Вятка, Двина — все тянут порознь, и в самом Господине Нове Городи две стороны меж собою не сговорят! Да цьто стороны ти, кончи все порознь! Славна на плотницян, неревляне на пруссов… Тьпфу! Как ето веничейски фряги со своим дожем власть держат? Навроде и у нас: совет господ, владыко, цего не хватат? Кажен новый степенной — с дракою! Али степенного надоть на всю жисть, как того дожа ставить? А кого на всю жисть? Есифа? То-то и оно! Никоторой конечь ни под которым ходить не хоцет!"
Мысль билась вокруг того, о чем говорили уже не раз — об устроеньи очередности власти. Чтобы, значит, по ряду, один за одним, и на полгода чтоб, а дела решать советом старых посадников, кто на степени побывал, кто дела повидал… Зрела мысль, и одного не додумывал, не мог додумать маститый боярин: что когда обмелеет, сгаснет в жестких берегах текущая сейчас через Великий мост река народного гнева, некому станет и на борони выстать за дело новогородское, противу той же Москвы али Литвы.
Богдан Обакунович смотрел, прихмурясь, в заречье. С кормлеными князьями — маститым Патракием и молодым белозерским князем Костянтином (лишенным удела еще покойным Дмитрием и ныне отмщающим за ся) — с обоими говорено, и в говорю ту решено: с великокняжескою главною ратью не встречаться, а грабить окраинные волости московские. Вот только с Торжком пакостно выходило: не послать рати — не удержать Торжка, а послать — быти побиту московскою силой. Владимир Андреич не тот воевода, с коим старик Патракий да шильники новгородские на борони выстанут!
Вздохнув, Богдан тяжелыми шагами пошел назад. Распахнутым опашнем подметая ступени, спустился узкою сводчатой лестницей с заборол по-за стеною, отделявшею владычень двор от прочей, густо застроенной рублеными теремами, клетями и амбарами части Детинца. За стеною, с тем же роевым гулом, шли, и шли, и шли, иные с оружием в руках. Война решалась всем Господином Великим Новым Городом, и стати поперек этого решения нынче не решился бы никоторый из бояр.
Богдан поднялся по тесовой, из дубовых плах, лестнице. Пригибая голову, прошел в обширную, на два света, палату, где заседал нынче боярский совет. Светлыми глазами, вприщур, обвел собрание нарочитой чадя.
— Беда, вятшие! Не весь ли город ныне на вецевой площади! — сказал с суровою усмешкой. — Пора и нам показати ся на степени!
Есиф Захарьинич посмотрел на него с невнятною укоризной:
— И ты туда ж?
— А поглень с заборол, цьто деетси! — отмолвил Богдан Обакунович, опускаясь на лавку, на свое место.
— Надобно выступить владыке! — подсказал кто-то из председящих.
Архиепископ Иван тяжело повел головою в белом клобуке с воскрылиями (носить такой имели право лишь митрополит да архиепископ Великого Новгорода), глянул, изрек:
— Ты, Богдан, выступи тоже, тебя слушают! И Есиф Захарьинич пущай скажет слово!
Оба кормленых князя, молодой и старый, согласно склонили головы. Старик Патракий не был талантлив, как воевода, и сам это знал. Право водить полки досталось ему по наследству, а не как награда за ратные подвиги. Он тронул рукою пышные седые вислые усы, прокашлял, рек:
— Про то, как порешили вести рать, на степени баять не будем! (И саму-то затею начать зорить волости великого князя выдумал не он, подсказали ему пруссы, Богдан с Тимохой Юрьичем. Но Патракий не спорил. Стати на борони противу самого Владимира Андреича не улыбалось и ему.)
Бояре завставали. Кто скинул было опашни, вздевали в рукава, застегивались, хотя на улице в этот день отеплело и хороводы капель падали с мохнатых свесов резных кровель. Холодом веяло не от тающих апрельских снегов — от самого принятого ими решения.