— Что можешь делать? — перебил излияния Васьки оглан.
— Стрелы! — по какому-то наитию произнес Васька первое пришедшее в голову и домолвил: — Воином хочу быть. Мамая бить хочу!
Оглан чуть усмехнулся, оглядывая тощего, изможденного беглеца, который и на коне-то чуть держится — чтобы довезти, привязывали к седлу.
— Ладно, — сказал. — Будешь делать стрелы, а там поглядим!
О свободе для Васьки, о пути на Русь тут, понятно, и речи не было. Добро, что не продадут! Впрочем, за такого, каков он сейчас, вряд ли какой купец захотел бы дать сходную цену… Стрелы Васькины, однако, оглан одобрил, и беглый русич, уже не помышляя о побеге, вновь начал мастерить разные виды стрел: боевых и охотничьих, на дичь, на птицу и рыбу — северги, срезни, томарки, тахтуи, с костяными, медными и железными коваными наконечниками. Низил глаза, угодливо принимал редкие похвалы своего оглана и молча внимал разговорам и рассказам ратников, подчас не обнаруживая своего знания татарского языка.
С той стороны Волги доходили вести о великом сражении на Дону, об отступлении Мамая, а он делал стрелы, жался к огню костра, пил кумыс и мясную похлебку, постепенно приходя в себя, и уже перемолвил с молоденькою татаркой из самых простых, что незатейливо предложила себя ему в жены. И может быть, так бы и сталось ему навек остаться в Орде, привыкал уже и к степным стремительным закатам, и к запахам костра, конского пота и полыни, к кумысу и обугленной над огнем баранине, и счастье виделось в таком же войлочном шатре, с преданною и работящей татаркой-женою, не затей Тохтамыш похода на Мамая и не надумай оглан посадить раба Ваську на коня, взявши в поход вместе с другими воинами.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Еще шли переговоры и пересылы послов, но Орда уже двинулась. Медленно, съедая степную траву, выбивая копытами корни трав, побрели к северу бесчисленные стада. В пыльной мге, так и не оседавшей над бесчисленным войском, рысили всадники в мохнатых остроконечных шапках. Тяжело переставляя ноги в дорожных поршнях и сапогах, шла покрытая пылью, сложив на телеги долгие копья и арбалеты с пучками железных стрел, генуэзская пехота. Скрипели возы со снедью, справой и тяжелыми доспехами. Как славно виделся этот поход там, в Кафе, у синего капризного Греческого моря, под радостным южным солнцем, в тени трудно выращенных на скалистом берегу Крыма олив, в зарослях каштана, ореха, яблоневых садов, черешен и винограда! И как жесток и далек казался уже теперь этот изматывающе долгий поход на Москву привыкшим к шатким палубам галер и боевых каракк генуэзским пиратам!
Проносились курчавоволосые, в круглых шапочках своих, смуглые всадники — крымская конница. В мохнатых высоких папахах, прикрываясь бурками от жгучих солнечных лучей, ехали черкесы, гордо отвечая на презрительные взгляды татарских бохадуров, уверенных и доднесь, что десятка татар достаточно, чтобы разогнать сотню этих горных грабителей. Армяне, везущие в тороках чешуйчатые доспехи, касоги, ясы, буртасы, караимы — каждый язык в своей родовой сряде, со своим оружием, ехали, шли, брели, тряслись на телегах, бесконечною пропыленною саранчою наползая на редкие, полуиссохшие острова леса, вытаптывали рощи, выпивая до дна неглубокие степные ручьи. Ночами вся степь, насколько хватало глаз, начинала мерцать кострами, и казалось тогда, что само небо пролилось на землю потоками своих бесчисленных звезд.
Мамай ехал задумчив и хмур. Многие татарские беки отговаривали его от этого похода, указывали на Тохтамыша, осильневшего в Левобережье Итиля, на прежнюю дружбу с Москвою. Быть может, согласись Дмитрий на старую, "как при Чанибеке-царе", дань, и Мамай, еще от верховьев Воронежа, повернул назад. И еще сказать: не будь у Мамая фряжских советников!
Но Дмитрий в увеличении дани отказал. Но фряги не вылезали из шатра Мамаева. Долгою ночью, на привалах, возлежащему на подушках повелителю шептали, угодливо склоняясь перед ним, о соболях, янтаре и серебряных сокровищах страны руссов, о цветущих, словно розы, белорумяных славянских красавицах Севера, и казалось тогда: только надобно досягнуть, дойти, а там вспыхнут кострами деревни, замычит угоняемый скот, заголосят, застонут женки упрямой русской страны, склонят головы князья, на коленях приползут к его шатру с бесчисленными дарами, чашами речного розового жемчуга, кольчатыми бронями русской работы, наволоками и камками, лунским сукном и скарлатом. И будет он вторым Бату-ханом, истинным повелителем Вселенной, и тогда — тогда лишь! — возможно станет забыть гибель тысячи Сарай-ака и позорный разгром на Боже… И уже после того, досыти удоволив русской добычей жадных вельмож и огланов своих, обрушит он победоносные тумены на далекого Тохтамыша, и будет одна степь, одна Орда, и он — во главе! И все владыки окрестных стран склонят головы к подножию его золотого трона!
Над головою медленно поворачивалось темно-синее ночное небо. Зловещим огнем сверкала среди россыпей небесной парчи красная планета войны.
Ученые астрологи, отводя глаза, предсказывали ему победу, запутанно толкуя сложные знаки небесной цифири, находили в сложении звезд символ "одоления", угодливо склоняясь в поклонах, выползали вон из шатра. На походном жестком ложе гаремные жены спешили насытить своими ласками повелителя, и тоже, заглядывая опасливо в очи Мамаю, шептали слова восхищения и преклонения перед владыкою мира. Сколь мал человек, судьбу которого пасут далекие небесные светила! Сколь тщеславен и жалок в самоослеплении своем!
Тяжело отпихнув пресытившую его рабыню, Мамай встал, кривовато ступая, вышел под ночные звезды, оглядел, любуя взором, бесчисленную россыпь костров. Он стоял, вдыхая запахи конского пота, полыни и пыли, и яростная дрожь сердца утихала, полнилась сытою радостью победителя. Горели костры. Он вел бесчисленную рать на Русь. Много большую, чем рать Батыя. Он должен победить! Об этом хором толкуют ему и угодливые астрологи, и хитрые фряги. Что будет после победы, Мамай понимал смутно. Он утолит ярость сердца, сядет на узорные подушки и будет, маслено щурясь, взирать на бессильного Дмитрия у ног своих, как когда-то взирал на Ивана Вельямина, казненного на Москве, и казнь эту он припомнит Дмитрию! И обложит Русь тяжелою данью. Как встарь! И… Что будет далее, Мамай понимал плохо. Горели костры. Несло едким кизячным дымом и запахом варящейся баранины. Он был доволен. Доволен? Да, доволен! Он был победителем и вел свои тумены на Русь.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Давыд подкидывал четырех летнего Васюка на руках. Малыш, возносясь к тесовому потолку, визжал с восторженным испугом. Падая вниз, хватал брата за шею и тотчас радостно требовал: "Ищо!"
Боброк, сидя за аналоем, доканчивал грамоту к брянскому князю и краем глаза, не без удовольствия, следил за вознею сыновей. Нравилось, что старшие не завидуют этому его "московскому" малышу, великокняжескому племяннику, единой надежде Боброка, как прояснело уже теперь, утвердить свой род в рядах высшей московской господы. Не был, не стал волынский князь своим на Москве. И сам порою не мог он понять: что мешало тому? Княжеское звание? Ратный талан? Происхождение от Гедимина, наконец? Но и беглых Ольгердовичей чествовали тут много сердечнее, чем его, принятого в ряды синклита, совершившего многие одоления на враги, сокрушившего Булгар, разгромившего под Скорнищевом самого Олега… Он не ведал, не видел, что его строгий навычай, стать, даже гордый склад лица, привычные ему самому и потому незамечаемые, отпугивали от него сотоварищей по Думе княжой. Боброка уважали, ему завидовали, но любили мало. Добро хоть, в своей семье лад! Невесть что бы и повелось, кабы старшие огорчились на этого единокровного брата своего! Но нет, играют. Таскают малыша на плечах, садят верхом, не ревнуют, не завидуют младшему. Он отвел взгляд и снова углубился в грамоту. Брянский князь должен, обязан собрать как можно больше воев! С мгновенною горечью подумалось, что даже эту его сущую работу, как и работу всех прочих бояр, потомки припишут одному Дмитрию. Суздальских володетелей великий князь взял на себя, и вот результат! Сами не идут* а шлют полки… Сколько? И каких воев? И почему не идут сами? Испугались татар? Не опомнились от погрома Нижнего? Или мыслят опять изменить Москве? Не только от Бориса, но и от его племянников, Семена с Кирдяпой, всего мочно ожидать. Чего Боброк не предполагал — этой нежданной прыти заволжских князей: белозерцы пришли едва ли не всем родом. Хоть их и татары не досягнут, за лесами-то! Могли бы и отсидеться… Все-таки жаль, что Олег в которе с Дмитрием. Он, Боброк, по приказу великого князя тоже подливал масла в этот огонь. И вот моленное: едва согласили великого князя рязанского на мир, чтобы только не помогал Мамаю! И уговорить Олега помогли опять же Вельяминовы, а не Акинфичи… Боброк сердито вздернул бровь. Поймав наконец надобные к заключению грамоты слова, приписал их, излишне твердо нажимая на лебединое перо. Поставил число и подпись. Прикрывши глаза, посидел, обдумывая, так уйдя в свое, что перестал на время слышать щенячий визг Василия и басовитый смех Давыда. Кажется, все! Язык не повернулся, дабы выгнать детей из горницы. Давыд еще холост, а Борис и женат, и в детях весь. Сыновья были — грех жалиться, но хотелось большего! Увы, увы, талан не передашь по наследству, а все прочее, что может оставить отец детям, — тлен и суета пред ликом вечности и Господа!
Анна вошла, легкая, трепетная, особенно юная сейчас, с этой всегдашнею заботой — боязнью о сыне: вдруг да Давыд уронит, убьет… Наизусть знал ее думы. Не уронит! И мальчику должно расти воином с дитячьих, с изначальных лет! Боброк кончил, свернул и запечатал грамоту своею именною печатью. Давыд ушел и унес вцепившегося в него меньшого братца, который и на материн призыв упрямо отмотнул головою: "Пусти!" И Анна отступила, с легкою ревнивою обидой. Боброк привлек к себе тонкое тело девочки-жены, задумался. Она, как и встарь, легкими касаньями трогала его бороду, разглаживала седые кудри, робко взглядывая на скатанную в трубку грамоту. Вопросила, не выдержав: