Когда кончили и стали собирать со стола, к Дмитрию попросился Софроний.
– Ты разве здесь?
– За семьей приехал. Она сюда с Рязани сбежала да и осталась.
– А в Москве-то тебе всего дали?
– Сполна. К посольскому боярину приставили.
– Там тебе место.
– Я б хотел, да просить робею, летописанье вести. К списанию летописных книг приставить.
– Разум твой изощрен ли в том?
– То-то, что изощрен: в Рязани писал, да невместно писать Рязань, а на события взирать глазами московскими.
– Ты нешь москвитин?
– Сердцем с тобой, княже.
– В летописанье разум надобно щедро держать. Разум подобен закрому: иной полон пшеницей доверху, а в ином лишь по углам остались зернышки, да и те проросли. А полный закром иной ключник щедро держит, полной мерой оттуда черпает, а иной хранит, боится зерно выронить, и закрома его хоть и полны, да зерно в них слежалось, прогоркло, мышами пропахло – копнешь, а из зерна-то дым идет. Так и летописанье. Надо закром свой полным иметь да ослобонять его, чтоб новому зерну место расчистить. Разумеешь тако? Ступай ко Внуку, он хоть и недавний дьяк, да разумен, найдет те место. Скажи – от меня.
После ухи Дмитрий был добр.
– А не рано ль рязанца пускать к московской грамоте? – спросил осторожный Бренко. – Сперва б спытать.
– Мыслишь: не рязанское ль око промежду нас бродит? А пущай. То Ольгу страшно: он на полушку купит, а на рубль прихвастнет. А Москве больше таиться нечего: коли заглянет твое око за тын, увидит – Москва сильнее того, чем кажется. Этого ли таиться? Татар не чтим, тоже не таимся, на Воже с ними об этом перемолвились. Пущай око, пущай поглядят, смирней станут.
– Ну, коли так, пущай.
И вскоре Бренко заснул, разомлевший от окской стерляди да избяной жары. Пристав нерешительно расталкивал его, чтоб подстелить под него перину.
Они разлеглись на широких белых скамьях и не слышали ни петухов, кричавших среди туманной ночи, ни пастухов, игравших в берестяные трубы на заре.
Но Дмитрий проснулся рано и вскочил сразу. Отроки уже знали его обычай и держали наготове ковш ледяной воды. Дмитрий обмылся ею – лицо раскраснелось – и вышел на крыльцо глянуть, как разгорается заря.
Во двор уже сошлись люди, кому предстояло судиться на княжом суде.
Иные лениво жевали, сидя у стены. При виде Дмитрия еда остановилась у них поперек горла, они испуганно повскакали с мест, кинулись от страха бить лбом землю: никак не ожидали видеть князя столь рано, да одного, запросто.
– Да полно кланяться! – рассердился Дмитрий. – Как засужу вас, накланяетесь. А сейчас садитесь, ешьте, чтоб с пустым брюхом перед князем не стоять, этого не люблю – робеть будете. А москвитин о робости забыть должен.
И, хлопнув дверью, ушел.
– Он у нас такой! – поучительно сказал один из Дмитриевых воинов. – С ним говори, будто сам ты князь, и он те слушать будет. Своих людей высоко держит!
– А милостив ли?
– К виновному?
– Ну, ежли, скажем, малость провинился?
– Берегись!
– Ух!
– Чем виноват-то?
– Упаси бог, это не я!
– А кто ж, коли не ты?
– А почем ты знаешь, что я?
– Вашего брата насквозь видно.
– Упаси бог. Засудит?
– Вконец.
– О, господи! Я ему все скажу, пущай как хочет. Как на духу, за это, может, смягчит?
– Непременно.
Наступило время суда.
Дмитрий сел на крыльцо, а перед крыльцом во дворе сели бояре, стала стража, начался опрос. Дмитрий молча слушал, словно был в стороне, но, ища правды и милости, истцы и ответчики обращали свои слова мимо бояр ко крыльцу. Дмитрий же слушал, ни словом не вступая в суд.
Разобрали два дела о дележе. Приступили к делу о потраве; жалобился молодой крестьянин, пришедший сюда на поселенье с рязанских земель.
– Здешние забижают. Ежели какой оброк, тягота, шлют меня без череду.
А вон Есей зарится на мое поле. Я ж то поле разделал, оно нынче как перина хорошая, он и уговаривал: отдай да отдай, я, мол, тут исконный, а ты, мол, рязан, тебя, мол, ветром сюды придуло. Нет, говорю, не дам: покопай себе землю сам так, коли сил станет. А он мне горожу растворил да на овес моих же овец запустил. Я его не обидел, так чего ж он?
Есей был тот самый, что с воином говорил. Он распетушился и кинулся к судейскому столу.
– А видал он, как я его огород ломал? – Но вдруг взгляд его скользнул по крыльцу, и он, потупившись, тихо договорил:
– Очень уж обидно было, вот я и разгородил.
Дмитрий спросил сверху:
– Чего обидно?
И все обернулись к нему. Есей, помолчав, ответил:
– Одно слово – виноват. Помилуй, государь.
Дмитрий спросил рязанца:
– Ты давно тут?
– Третий год.
– На три года прощаю те всякую дань и всякую тяготу. Стань сперва на ноги. Чего ж пристав смотрел, дал тебя в обиду? А что потравлено, то сосчитай. Есей тебе за то заплатит сполна и немедля – он тут исконный, найдет. А что злобствует да горожу ломает, за то дать Есею плетей, чтоб наперед помнил – мне все дети любы: и те, что в возрасте, и те, что новорожены, что исконные, что новожилы. Тако решено.
Воин, будто дорвался, ринулся на Есея и уволок его, приговаривая:
– Счастье твое, что раскаялся, а то б беда.
– Сам чую. Спасибо тебе.
Рязанец же, уходя следом, попрекал Есея:
– То-то и оно-то! А он: рязан да рязан. А какой я рязан, ежели сам князь Московский за меня стоит!
Приступили к делу звонаревой вдовы. Дело было тоже о потраве, а потравил ее огород сам пристав. – Чисто татарва прошла! – визжала вдовушка. – Лук кверху пузом торчит. От капусты одни кочерыжки осталися, морковь теперь надо клещами тащить, всю ботву съел.
– Пристав? – спросил Дмитрий.
– А то кто ж! Бык здоровенный, все на мое вдовство зарится.
– Аз не зарюсь: ты глянь на себя! Кто на тебя позарится! Она на меня поклеп, государь, возвела за то, что не зарюсь.
Дмитрий усмехнулся. Любил такие речи.
– Пристав, я тебя о том не спрашивал. А городьба-то добрая ль?
– Да какая ж городьба при моем вдовстве… – женщина всхлипнула.
Пристав опять ввернул:
– В судебнике речется: огород ставится около поля – семь жердей добрых да два кола. Чтоб скот не мог вломиться, а овцы – пролезть. А около гумна, сиречь на овоще тож, огорожа должна стоять девяти жердей, добрая.
– А какая скотина-то у тебя? – обратился Дмитрий к вдове.
– А никакой у меня нет!
В это время во двор прискакал всадник, быстро прошел к крыльцу.
– Государь Дмитрий Иванович, весть есть, дозволь сказать.
– Иди в горницу.
Дмитрий вошел в избу и выслушал: корабль Митяя миновал крымские берега, ветер был попутен, и море кротко. Уже увидели берега Византии, как митрополит внезапно занемог и скончался.
– Не убит ли?
– Нет, сказывают, на теле следов нет.
– Не съел ли чего?
– У него из Кафы был повар. Не должно б быть. Фряги нам не супротивники. Хотели тело в Цареград везти, да фряги отговорили: нехорошо, мол, будто мертвец в митрополиты ставиться прибыл. Сгрузили в барку, погребли в Галате.
– Ступай.
Дмитрий побыл один: это был удар, но кем нанесен? Были у Митяя среди монахов враги, но неужто же и спутники были ему врагами?
"А боярин Кочевин куда смотрел? Ожирел, заспался. А я думал – книжен, велеречив, учен, доглядит. Вот и учен, а делу враг. Проморгал".
Гневный и молчаливый, снова вышел он на крыльцо. Словно другими глазами увидел все.
– Так ты речешь, вдовица, что своего скота не держишь?
– Куда мне с моими силами!
– Тогда ты, пристав, поставь вокруг ее овощей городьбу сам: чья скотина, тому и городить. А у кого скотины нет, тому городиться не от кого. Да чтоб огород был по твоему слову, как сам ей вычитывал, – по девять жердей меж двумя колами. Да чтоб сполнено было немедля, сам догляжу. А овощь ей, кроме лука, со своих гряд отдашь, сколько потравлено.
А лук давно пора было с огорода собрать; ежели ко времени не собрала, сама виновата. А что говорил похул на вдову, то приставу не пристало: пристав слабых беречь приставлен, а не забижать. И за то те приставом боле не быть. А ежели городьбу худо поставишь, дам те плетей за нераденье.
На этом велел кончить суд до завтра.
Вызвал к себе бояр и двор.
Когда все собрались, сказал:
– Братие, отец наш митрополит Михаил-Митяй скончался в море…
Бренко тихо спросил:
– Сам?
Дмитрий отшатнулся и пристально взглянул на Бренка:
– След есть?
Бренко раздумчиво покачал головой:
– Нет. Но где это видано, чтоб человек не тонул, а сам помирал в море?
– Божья воля! – сказал Дмитрий.
– Божья ли? – усомнился Бренко.
– Надо нового митрополита искать. Моя воля такова, – сказал Дмитрий.
– Прежде чем патриарх найдет.
– Кого? – задумался Бренко.
– Киприана! – неожиданно решил Дмитрий.
– Тут вот, в Любутске, ему поруганье чинили; до сего дня не опомнился…
– То и хорошо! Он злобствует на нас, надежд на Москву не видит, а тут вдруг нашею милостью… Наш будет.
– Хорошо, государь! – одобрил Тютчев. – Надо к отцу Сергию послать. Пущай он это дело обмыслит. А об Митяе разведай, Михайло Ондреич. Кто с ним был, когда вернутся, порасспроси. Да в обращенье не стесняйся. Авось порасскажут!
Он вышел на крыльцо и смотрел на Оку, по которой плыл караван ушкуев. – Михайло Ондреич! Глянь!
– Чего, государь?
– То не Тарасиевы ли ушкуи? Он сулился к Покрову в Орде оружейников накупить. Будто и впрямь народ везут?
– Мимо идут. Видно, приставать не думают.
– В Москву спешат.
– Тебе, государь, челобитная: из Рязани в эти места в прошлом годе много народу сошлось. Не все поустроены. Просят твоей милости.
– Прими да рассели. Свободных земель хватит. Да полегче говори с ними, льгот дай повольготнее. Пущай селятся, к этим еще подбегут. Люди нужны, Москва ими крепнет.
Он сошел с крыльца, пошел не спеша по погосту и впервые задумался о Митяе: не смерть страшна – страшно, что всегда она приходит раньше времени.