– Как же ты едешь из Москвы, если едешь к Москве?
– Вас догоняю. В Москве не чаяли, что великий хан так далеко прошел.
Вот я и проехал.
Сотник велел отвести Тютчева к темнику, которому Тютчев и предъявил пропускной ярлык в Орду и Дмитриеву грамоту.
А пока вели к сотнику, а от сотника к темнику, Тютчев смотрел Орду.
Сперва они проезжали гурты овец, обширные, словно вся степь вокруг накрылась пыльной овчиной. После проезжали большие рогатые стада. Кое-где брели смешные ослы. Наконец потянулись табуны, запахло конским потом и мочой, потек смрад, любезный воину, привыкшему к большим походам. Тютчев радовался густому, как дым, запаху коней. Он ехал мимо этих медленно пасшихся татарских богатств, и его спутники расспрашивали простодушных стражей о числе стад и о иных числах.
Шесть дней ехал Тютчев мимо этих стад из Пронска, теперь он проезжал быстрее. Криками, грохотом бубнов, окриками, детским плачем окружили Тютчева обозы – телеги, груженные оружием, семьями, припасами. Дымились огни под котлами, воины сидели в кругу семей, любопытно и беззлобно смотрели вслед москвитянам и что-то говорили о них.
Тютчев, сопровождаемый спутниками, стражами, любопытными, продолжал продвигаться вверх до Дону к ханскому стану. Обозы остались позади, потянулись холостые воинские очаги. Воины, лежа на кошмах, пели, играли на деревянных домрах, мечтательно выли, метали кости, спали, открыв солнцу потные спины, – по всему было видно, стояли здесь давно и не скоро собирались уходить с этого места.
Глядя на ордынское войско, Тютчев смекнул, что Орда сменила свой порядок: стада и обозы назади, воины впереди.
– Примечай, изготовились! – сказал Тютчев своему спутнику.
– Видать, готовы, – согласился спутник.
Татары предложили Дмитриевым послам отдохнуть, чтобы с утра явиться к Мамаю.
Тютчев долго лежал под звездами в открытом поле, совещался со спутниками; вокруг пылали бесчисленные костры, в светлом небе дым расстилался как плоский туман, сгущался и висел как туча, снизу обагренная полыхающим заревом костров. Стражи приволокли москвитянам большой котел, полный вареной баранины, и Тютчев, наголодавшийся за день, взял горячий жирный кусок и весело сказал спутникам:
– Ешьте! Может, последний раз едим.
Отказавшись от юрты, разлеглись среди черной ночной травы, под кровом звездного погожего неба, и, засыпая, Тютчев шепнул себе:
– Спи, Захария, спи, боярин Тютчев, может, и не придется тебе больше никогда поспать!
Уже перед утром он проснулся от холода, посмотрел на спящих друзей, на позеленевшее небо, на серое от густой росы поле, на подернутые синим туманом леса и вздохнул: "Жалко этого будет!"
Подсунул под плечо теплый армяк и ответил себе:
"Ничего не поделаешь, Тютчев!"
И опять уснул.
Поутру их разбудили. Надо было снова ехать! Мамай стоял далеко впереди.
На Красивой Мече, там, где эта тихая река впадает в Дон, татары заняли три ветхие избы и одну из них украсили для Мамая.
По ночам стало холодно спать в шатре. В черной прокопченной избе на утоптанный пол настелили ковры, застлали шелковыми одеялами ложе, и Мамай зябнул весь день: неприютно было сизое русское небо, неприютны поблекшие травы на земле. Лучше лежать, поджав ноги, разглядывать кольца на пальцах и слушать Бернабу.
Бернаба читал и переводил персидские стихи. Мамаев племянник, Тюлюбек, лежа на печи, щурил подслеповатые глаза, внимая персидской речи.
Сплетенный мелким узором шелковый тонкий ковер свисал из-под Тюлюбека и прикрывал бурую глиняную печь.
Халат из плотного полосатого шелка, вытканный в Самарканде, плотно облегал хилое тело Мамая. Ладони, натертые киноварной хной, были круглы, а не узки, как хотелось бы хану. Пятки он тоже красил хной; ноги его были коротки и кривы, а не белы и стройны, как у персидских царей. Аллах, создавая хилое Мамаево тело, видно, по ошибке вложил в него жажду власти, побед и богатств. И понадобилось великое напряжение – хитрость, жестокость, лесть и бесстрашие, чтобы достигнуть власти, побед и богатств. Теперь достиг, и оставалось немногое, чтобы встать над миром, как некогда стоял Чингиз.
Его тревожили слухи о некоем амире Тимуре, умном, жестоком, победоносном. Но теперь, говорят, Тимур двигался из Самарканда к югу, и еще не настало время им скрестить мечи. Пусть Тимур ломает свой меч в Иране; настанет время, и Мамай, управившись на Руси, вонзит свое лезвие с севера в Тимурову спину.
Хилый, стареющий, худобородый Мамай сидел в низкой, темной, гнилой избе, пропахшей онучами, долго сушившимися здесь. По ночам его щекотали усы каких-то громадных насекомых; он боялся, не смертелен ли их укус, и узнал, что русские называют их кара-ханами, что означает – черные князья.
Лежа в ожидании Ягайловых и Олеговых сил, ради которых он и стоял здесь, он думал о большой стране, разлегшейся впереди. Полтораста лет владеют ею ханы. Батый прошел через нее, как чума. Баскаки сто лет сидели в ее городах, собирая дань для Орды, сто лет высасывали из нее всю кровь до последней капли. Воины многих ханов набегали на нее грабить, брать пленных – этими набегами ханы платили своим воинам, чтобы сберечь собственную казну. Жгли. А городов в ней не убывало. Снова и снова приходилось их жечь, жертвовать тысячами людей. Резали. А людей не убывало, все шире и шире разрастались их поселенья, все многолюднее становились их города. Теперь опять, как во дни Батыя, впереди большой народ, большое войско врага, богатые города, бескрайные шляхи.
Неделю назад Мамай отправил послов к Дмитрию, на Москву. Надо было успокоить Дмитрия, чтоб князь прозевал то время, когда Мамай, переправившись через Оку, ударит на московские земли. Тогда понадобятся плети, а не мечи.
Он послал к Ягайле. Торопил. А от Олега прибыл посланец; ждал послов и от Дмитрия.
Ночь была тиха и тепла, а теперь, утром, снова задуло с Москвы, стлался туман, перепадал дождик.
Тюлюбек сполз с печи. В избу начали собираться вожди войск, мурзы, потомки ханов, переводчики. За стеной шедший с войском певец тянул, обернувшись к дождю, нескончаемую песню о ковыле в степи, о табунах в степи, о далеком городе Бейпине, что в семь рядов высится над землей и на семь рядов выстроен в недрах земли, о Манасе.
Ввели Олегова гонца.
Грузный боярин переступил порог, сгибаясь под притолокой: низко поклонился Мамаю и всем мурзам его.
В избе было тесно. Перед Мамаем едва хватало места для одного этого неповоротливого рязанца.
Хан не взял послания, велел переводчику спросить:
– Скоро ль намерен слуга мой, рязанский Олег, явиться со своими удальцами?
Боярин почтительно сощурил глаза, обеими ладонями поднял перед собой свиток:
– Тут обо всем писано, царь-государь.
– Пятый раз мне пишет. Мне нужны не письма, а воины. Я обращу рязанские земли в свое пастбище. Скажите ему.
– Батюшка-царь! Не гневись! Низко тебе кланяется Ольг Иванович.
Вот-вот подойдет.
– Чего ж еще не подошел?
– А коль тебе надо овечек своих пасти у нас, паси, милостивец. Мы завсегда тебе служить рады. Любим тебя.
Мамай рассердился:
– Где его войско?
Боярин оробел перед лицом Мамая:
– Оружье он напас. По душе скажу: носить-то оружие некому, людей мало.
– Больше ждать не буду!
– Да ведь, батюшка, твои ж сабельки нашу краину обезлюдили!
– Чего ж врал, сулился помогать?
Рязанец стоял на коленях, кланялся, уверял, что Олег незамедлительно подведет войска.
– Уж из Пронска на Скопин идут. А от Скопина до Дубка далеко ль?
Вот-вот будут.
И совсем обмер – Мамай вскочил с шелкового ложа и начал торопливо всовывать голые ноги в зеленые расшитые туфли. И кричал:
– Скажи твоему князю: сейчас же не явится – вызову сюда и велю отхлестать плетью!
Рязанец на животе выполз из избы передавать Олегу Мамаев гнев. Еще не утих гнев, когда привели Тютчева. Тютчев вошел со своим переводчиком, стоял, не кланяясь, – ожидал, пока мурзы раздвинутся.
Дождавшись, спокойно поклонился и спросил:
– Ты, хан, бумагу великого государя сам читать будешь либо мне ее тебе на словах сказать?
Тютчевский переводчик, точно сохраняя слова Тютчева и строгость его голоса, перевел.
– Что пишет?
– Кланяется тебе. Дивится, зачем идешь? Чего тебе мало? Больше бы тебе дал, да нечего. На твою щедрость уповает. О твоем здравии справляется.
Мамай сорвал с ноги туфлю и, сверкнув раскрашенной пяткой,закричал:
– На, на! Отдай Дмитрию! От великой моей щедрости. От его великой славы пришедшему дарю с ноги моей спадшее!
– Туфельку, хан, до поры оставь. А государь великий князь Дмитрий Иванович велел мне дары его тебе передать. Прикажи принять.
Мамай, не ожидавший от посла спокойного голоса, но упорствуя в гневе, приказал мурзам:
– Возьмите! И на те дары накупите себе плетей. Золото и серебро Дмитрия все будет в моей руке. А землю его разделю меж вами. А самого заставлю моих верблюдов пасти.
Тютчев вдруг перебил хана:
– Мне, хан, недосуг слушать твой разговор промеж мурз, говори мне.
– Что им сказал, то и тебе сказано.
– Думаю, хан, вымерзнут твои верблюды на нашей земле. Вымерзнут твои пастухи. И сам-то ты вымерзнешь. А московского золота тебе изо льда не выкусить. Так и переведи.
Но переводчик замешкался.
– Что он сказал? – спросил Мамай.
– Он сказал, что холодновато будет твоим верблюдам на московской паствине. Да и ты, мол, можешь простудиться.
– А как он понял то, что я мурзам говорил?
Тютчев отстранил переводчика и по-татарски повторил свои слова.
Тотчас воины и мурзы обрушились на Тютчевы плечи.
Мамай, гнев которого осекся, спросил!
– Как ты смеешь так говорить?
– От имени великого князя говорю, не от себя. А его речь и в моих устах тверда.
– Вижу, верно ты ему служишь.
– Прикажи мурзам рук моих не крутить, разговору мешают.
Его облегчили, но рук не выпустили.