Дмитрий Донской — страница 39 из 66

Олег смотрел, как, обогнув кладбище, Цна мирно втекает в широкое голубое течение Оки. Он поднял веточку ветлы и, разламывая ее в пальцах, пошел к церкви. У ограды встретил попа.

Поп еще издали благословлял князя и кланялся ласково.

— Вот, отче, — сказал Олег, — ракиту ветер сломил. Где ни падает, ростки дает, не гибнет. Таковы и мы.

— Древо сие у нас ветлой именуется. Негибко оно, потому и ломится.

И снова, отводя в сторону ласковые глаза, благословил князя.

Олег никогда не узнал, что всадник, мчавшийся по лугам к Москве, вез от попа письмо к Дмитрию, и поп в том письме писал:

«Рязанцы люди суровые, свирепые, высокоумные, гордые, чаятельные, вознесшись умом и возгордившись величием, помыслили в высокоумии своем, полуумные людища, как чудища. И господь низложил гордых: в злой сече рязанцы пали аки снопы, аки свиньи закланы быша, а гам князь Олег едва спасся бегством с небольшою дружиной и семейством. Ныне на твоем, государь, погосте, что на Цне-реке, в моем худом домишке таятся: тако разумеют, что отныне от супостата единственно твоя земля твердо стоит».

Федор потянул за рукав Олега:

— Вон, отче, который двоих татар полонил!

Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой.

— Кто ты, человек?

Кирилл поклонился князю.

— За Рязань пострадал, княже.

— Сам-то рязан ли?

— Пришел было, да не судил бог рязаном стать.

— Отколь?

— С Москвы.

— А чего?

— Мало ль к тебе с Москвы сходят.

— И ты с тем же?

— И я.

— Он, отче, по-грецки разумеет, — встрял в разговор Федор.

— Отколь?

— Случилось в Цареграде жить.

— С чем?

— Каменных дел мастером.

Олегово лицо посветлело.

— Добро. Нужен мне будешь.

— Рад бы.

— Дело-то хорошо знаешь?

— На Москве башню клал, похваляли.

— А чего ж ушел?

— Награду не вынес.

— То твое дело. Не я взыщу.

— Благодарствую, княже.

— Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того — дубовую. Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить.

— Поставим, княже.

— А как же ты в лихе таком татар пленил?

— Не дивно, ежели сами в руки пали.

— Не видал таких, чтобы сами. Воины?

— Мамаевы люди. Один писец, другой ключник.

— Дивно вдвое.

— Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд.

— Уж не волхв ли ты?

— Не бывал.

— Ну, смотри! Я те покличу.

— Благодарствую, княже.

Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами.

На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла.

Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос.

— Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем?

— То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается. Пойду угомоню.

Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речи.

— Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день.

Крючья черных старческих пальцев ласково сжимали круглое молодое плечо. Но бабушкин уговор лишь долил горечи. Плача, девушка приговаривала:

— Милой мой, кучерявой мой, светел ты был, как солнушко. Тверд был, как булатный меч. Стоял высок, как елочка. Над челом — шелом.

Она глотнула воздуха и зарыдала опять:

— Жили б мы, миловалися. На божий бы мы свет дивовалися. Прожили б свой век в согласии. Я б те покорялась по самый гроб. А ныне обняла тебя земля холодная, клонится над тобой сухой ковыль…

— Полно, Вольга, полно. Всех не оплачешь. Пойдем.

— Об женихе, что ль? — спросил Кирилл.

Услышав чужой мужской голос, Ольга вздрогнула и умолкла. Повернула к нему заплаканное лицо. У нее были медленные ласковые глаза.

Бабушка, утирая ей своим рукавом слезы, глянула через плечо на Кирилла:

— Да нет. Нету у ей жениха. И не было вовсе. А об ни о ком плачет. Говорит: много на Воже-реке побитых видела. Может, говорит, и ее суженый там, Ежли б не убили, был бы с ней. «А каков он, внучка?» — спрашиваю. «Ох, бабушка, откуда ж мне знать — каков, там разные убиты были». Вот и плачет.

Кирилл оставил их на белом камне среди полегшей вялой травы, пуще заныло сердце: «Анюта, Анюта, как прошла над тобой беда?»

Он оглянулся: старуха, крепко прижав к себе внучку, тихо раскачивалась вместе с ней, что-то вспоминая свое, о чем-то своем, о давно отжитом тоскуя. Сколько их, охваченных скорбью, ныне тихо тоскует на белых камнях Руси!

Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске.

Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений — хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба.

— Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер.

— Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы.

— Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город.

— А кто они, твои полоняники?

И Кирилл рассказал, как взял Бернабу и как целую ночь, в глухом овраге, таясь от татар, проговорил с ним по-гречески; как рад был вспомянуть тот язык и как Бернаба читал по памяти Омара, когда волки кружили вокруг их осеки, шурша палыми листьями.

— Вечером приведи. Погляжу его, — велел Олег.

— Слушаю, княже.

И Кирилл вечером поставил Бернабу перед Рязанским князем.

В зеленом небе сияли ранние звезды, по низу неба плыли черные облака, и у самых вершин леса небо чуть отливало румяным сиянием холодной зари.

Сперва Олег спрашивал по-русски о том, что хорошо знал: о славных деяниях Македонянина Александра, в Бернаба пересказал по-гречески, как убит был нечестивый царь Дарий.

Олег спросил:

— А что мнишь ты о премудрости Аристотеля?

Бернаба растерялся: не столь был учен, чтобы вникать в сие, но схитрил:

— Аристотелева премудрость с христианским верованием несовместна.

— Не вся! — возразил Олег.

— Да, не вся! — сдался Бернаба.

Олег заметил быстрый ум у Бернабы и привычку протяжно говорить греческие слова, словно, быстро сообразив, он медлит высказать мысль, затаивает ее. Это не понравилось Олегу: лукав!

Он спросил у Кирилла:

— Может, продашь?

— Что? — не домекнул Кирилл.

— А сего фряга.

— Бернабу-то? Воля твоя, княже, — облегченно ответил Кирилл, — к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться.

Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба — этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом. Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан — азиат, а этот сидит, как герцог, л небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О!

Он наклонился к уху Кирилла:

— Продай, господине, пригожусь.

— Зачем?

— Пригожусь.

— Чем?

— Около Олега-то?

— Около-то — чем?

— Отслужу тебе вдосталь.

— Подумаю, — схитрил Кирилл.

О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его.

Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане.

Двадцать восьмая главаОГОРОД

Еще затемно перешли броды и тронулись по Рязанской земле.

Встречались раненые, погорельцы. Подъезжали воины, искавшие своего князя.

На погостах выходили попы с крестами, и князь сходил с коня, чтобы отстоять панихиду, оборотясь лицом к обуглившимся грудам церквей. Медленно приближалась Рязань.

И с каждым шагом страшней казалось взглянуть на нее.

Когда лишь холм остался между князем и пепелищем, ни у кого не стало сил смотреть на Олега.

Тогда он рванул узду, приподнялся в стременах и поскакал на холм. Только Федор поскакал за ним следом.

Вот она!

Перед ним открылись родные холмы, где еще дымились уголья, чернели останки стен, а с высоких валов, словно кто-то облил их варом, стекли и застыли черные ожоги земли.

Виднелись люди, роющиеся в золе, бродящие среди смрада. Слышались женские плачи, как на кладбище.

Не оглядываясь, Олег поскакал к переправе через Трубеж.

Его встретили и окружили десятки людей, и не клики, а плач стоял вокруг князя — народ оплакивал свою оскорбленную землю, глядя на слезы, текшие по Олегову лицу.

Когда он въехал на место, где недавно еще высился великокняжеский терем, сказал:

— Не впервой, братие. Много лилось тут русской крови и наших слез. Не плачьте, не убивайтесь. Руки наши при нас, а топоры в пламени не сгорают. Поставим град крепче и краше прежнего. Была б сила, а силу сберем.

Приказал рыть землянки. Разослал гонцов разведывать уцелевшие волости, с наказом данщикам немедля везти хлеб в сожженные города.

Кирилл шел, перешагивая через обгорелые бревна. Невдалеке от княжого двора, у развалившейся башни, он приметил бревна, сникшие вниз: там был либо тайник, либо медуша.

Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места.