С осени 1899 года до лета 1900-го Мережковский и Гиппиус пребывают в «прекрасном далеке» (Рим, Сицилия, Флоренция, позже – германский Бад-Гомбург, где Мережковскому особо нравились хвойные леса, «похожие на Россию») – положение во всех отношениях самое благотворное для русского художника в эпоху личного и творческого кризиса. С отечеством они поддерживают лишь эпистолярную связь, не требующую особых душевных трат, благо круг корреспондентов (особенно у нашего героя) достаточно ограничен. Есть время и возможность для самых общих, глобальных размышлений, по слову Гиппиус, «о человеке, любви и смерти»; у нас же есть время сказать, не торопясь, несколько слов о новом круге знакомств Мережковского.
В первую голову стоит вспомнить уже неоднократно встречавшегося нам ранее Петра Петровича Перцова. Молодой провинциальный журналист, уроженец Казани, Перцов написал наивное и восторженное письмо Мережковскому, прочитав в 1890 году поэму «Вера» и (да будет прощен мне этот каламбур!) воистину уверовав в пророческое дарование петербургского поэта. (После Перцов с юмором вспоминал, что в своей рецензии на полюбившуюся поэму в «Волжском вестнике» он объявил, что Мережковский «окончательно завоевал себе среди наших молодых поэтов первое место после Надсона», искренно полагая, что это «место» – нечто вроде Лермонтова после Пушкина – по принятой тогда «классификации».)
Два года спустя, завершив Казанский университет и перебравшись в Петербург (дядя его, А. П. Перцов, был сенатором, благоволившим к литературным занятиям племянника, ибо, как он говаривал, «Краевский и Глазунов нажили на литературе большие деньги»), Перцов, подвизавшийся у Михайловского и Короленко в «Русском богатстве», лично познакомился с Мережковским и поразил того (уже вплотную занятого тогда размышлениями о Христе и христианстве) неожиданно полным «единомыслием души». «То, что Вы так глубоко, проникновенно поняли мои слова про Новую Церковь – меня тронуло… – растроганно признавался Мережковский в 1893 году. – Меня окружает такое безнадежное одиночество, такая скучная и мертвенная злоба, что иногда мне кажется, что все, что я делаю, бесполезно, и мною овладевает отчаяние. Но такие слова, как Ваши, – живая вода в пустыне. Верьте, я никогда не забуду Вашего умного и возвышенного привета, мой друг, мой новый брат в Неведомом Боге!» И действительно, более чем на двадцать лет с этого момента Перцов становится самым доверенным лицом в обширном круге «литературных знакомств» Мережковского.
Он идеально подходил на эту роль.
Бескорыстно преданный идее «нового искусства» и «нового идеализма» (под которым он разумел нечто очень близкое «новому религиозному сознанию» Мережковского), обладавший безупречным литературным вкусом и обширными гуманитарными познаниями, безукоризненно честный, тактичный и скромный до застенчивости (чему способствовал природный недостаток – врожденная глухота), Перцов выгодно отличался от шумной и не всегда нравственно разборчивой плеяды «декадентов» «Северного вестника». Этот человек воистину мало говорил, но много делал. Именно Перцов становится издателем фундаментальных антологий, впервые наглядно представивших образцы творчества «в новом роде» (до их выхода о «символизме» говорили лишь в умозрительном плане). Перцов подвигает Мережковского на написание статей о Пушкине, а затем – на публикацию «Вечных спутников» (причем тогда, когда обескураженный язвительным критическим «хором» Мережковский совсем было собрался опустить руки). Точно так же, незаметно и несуетно, Перцов способствует формированию нового круга общения Мережковского – как раз в тот момент, когда обстановка в «Северном вестнике» обостряется до предела.
В апреле 1897 года именно Перцов знакомит Мережковского с В. В. Розановым, большим поклонником которого (а впоследствии – и издателем) является.
Василий Васильевич Розанов, тогда еще лишь вынашивавший идею своей феноменальной, ни на что не похожей ни в русской, ни в европейской литературной традиции «исповедальной» философской эссеистики, но уже завоевавший себе «имя» как исследователь Достоевского, полемический противник В. С. Соловьева и талантливый «нововременский» публицист, смело обращавшийся к рискованным проблемам истории религии, – второе весомое «приобретение» Мережковского в канун «рубежа столетий». Однако, при схожести устремлений к утверждению в русской культуре «идеальных» начал, Перцов и Розанов оказывались лично полными антиподами.
«Как они дружили – интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? – недоумевала Гиппиус. – Непонятно, однако, дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: „Голубчик, голубчик, да что это право! Ну как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя же кричать такие вещи на весь дом!“
Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои – не сердился, не отвечал».
По словам самого Мережковского, у Розанова, в маленькой квартирке в четвертом этаже огромного нового дома на Шпалерной, близ церкви Всех скорбящих, в эти последние годы уходящего века «собиралось удивительное, в тогдашнем Петербурге, по всей вероятности, единственное общество: старые знакомые хозяина, сотрудники „Московских ведомостей“ и „Гражданина“, самые крайние реакционеры и столь же крайние, если не политические, то философские и религиозные революционеры – профессора духовной академии, синодальные чиновники, священники, монахи – и настоящие „люди из подполья“, анархисты-декаденты. Между этими двумя сторонами завязывались апокалипсические беседы, как будто выхваченные прямо из „Бесов“ или „Братьев Карамазовых“. Конечно, нигде в современной Европе таких разговоров не слышали. Это было в верхнем слое общества отражение того, что происходило… в глубине народа». Здесь, на розановских «воскресеньях», за обыденным домашним чаепитием – за длинным чайным столом, под уютно-семейной висячей лампой – как-то очень уютно, естественно и органично вызревала идея будущих Религиозно-философских собраний.
И наконец, тот же Перцов сводит Мережковского с Сергеем Павловичем Дягилевым и его окружением.
Это было странное сообщество молодых эстетов – художников, театралов и музыкантов, среди которых выделялась «великолепная пятерка» – сам Дягилев, Дмитрий Владимирович Философов, Вальтер Федорович Нувель, Лев Самойлович Бакст и Александр Николаевич Бенуа (или – Сережа, Димочка, Валечка, Лёвушка и Шура – как именовали себя сами будущие «творцы, классики и основоположники»). К этому «ядру», связанному самыми тесными дружескими узами, примыкали А. П. Нурок, В. А. Серов, К. А. Сомов и некоторые другие яркие представители петербургской литературно-художественной богемы.
Тон задавал Дягилев, обладающий прирожденным организаторским даром и безукоризненным эстетическим вкусом. По выражению А. Н. Бенуа, теоретика и летописца «дягилевского кружка», за что бы ни брался Сергей Павлович, всюду он умел создавать «романтическую обстановку работы». И кружок талантливой молодежи, начав с дружеских собеседований, стараниями Дягилева очень органично перешел к практике общественной деятельности, приобрел организационную «морфологию» – и на свет в 1897 году явилось движение, навсегда вошедшее в историю мировой культуры XX века под именем «Мир искусства».
Они начинали с выставок и музыкальных вечеров, поражавших патриархальную русскую публику открытым демонстративным «западничеством», отрицанием традиций «шестидесятнического» реализма и жадным интересом ко всему, что являлось порождением новой, нарождающейся на глазах цивилизации (последнее, впрочем, причудливо сочеталось с культом изысканной стилизации, обращенной в экзотические для русского искусства эпохи). В 1898 году встал вопрос о постоянном печатном органе: рождался журнал «Мир искусства».
С некоторыми участниками «Мира искусства» Мережковский был знаком и ранее, однако с осени 1898 года характер отношений качественно меняется – начинается сотрудничество, тем более тесное, что Д. В. Философов, разрабатывающий концепцию литературного отдела будущего журнала, отводит Дмитрию Сергеевичу главное место (некоторое время речь вообще шла о выделении из «Мира искусства» отдельного литературного приложения, негласным редактором которого должен был стать Мережковский; за недостатком средств от этого пришлось отказаться).
Новый художественно-литературный журнал, в котором было возможно постоянное гарантированное участие, стал, после провала «Северного вестника», воистину подарком судьбы для Мережковского. Горемычная история с публикацией «Леонардо да Винчи», растянувшаяся на два года, весьма наглядно показала всю шаткость положения художника-новатора, рискнувшего взяться за большие прозаические жанры. Последовательно предлагая неприкаянный роман во все петербургские «толстые» журналы (и получая всюду отказы), Мережковский дошел в конце концов до совсем уже противоестественного (и крайне невыгодного) сотрудничества с новоиспеченным ежемесячником… «легальных марксистов» – «Началом». «Смесь марксизма с декадентством», по ироническому замечанию старого знакомца Мережковского П. Ф. Якубовича, оказалась, впрочем, нежизнеспособной – после выхода четвертого номера журнал был закрыт. Публикация же «Леонардо» в «Мире Божьем» состоялась лишь благодаря давним – еще с эпохи «старого» «Северного вестника» – личным дружеским связям Мережковского с семьей его издательницы А. А. Давыдовой (в ее дочь Лиду Мережковский был в студенческие годы влюблен). Однако инородность религиозно-философского романа общему контексту материалов, помещаемых в «журнале для юношества», придерживающегося к тому же стойкого «либерального» направления, была очевидна.
Между тем Мережковский задумывает грандиозную работу – в 1899 году он приступает к созданию «Л. Толстого и Достоевского», «исследования», где, как уже говорилось, подытоживались почти десятилетние размышления Мережковского над метафизикой «душевного» и «плотского» начал в христианской антропологии. Найти издателя, который бы сумел «вместить» пятисотстраничный трактат, сколь-нибудь достойно оплатив при этом «страшное время и неимоверный труд» автора, было в тогдашней периодике практически невозможно. Все тот же неутомимый Перцов предлагал Мережковскому сотрудничество с «Русским обозрением», перешедшим тогда в руки А. Ф. Филиппова, убежденного сторонника славянофилов (там же намеревался участвовать и Розанов). Мережковский, хотя и робко, попросил Перцова «пощупать» Филиппова («А ну как совсем реакционная шельма вроде Грингмута и Мещерского? Черт их всех знает. Ведь иногда то, что у нас в России называется „славянофильством“ и куда Розанова приглашают, так смердит, что нос зажмешь»), согласился. Однако дело кончилось совсем уж фантастическим образом: в самый разгар подготовки первого номера Филиппову был предъявлен… алиментный иск от некоей девицы Пирамидовой, обязывающий его платить 40 рублей ежемесячно. Расстроенный славянофил ликвидировал дело («Сорок рублей смотрят на нас с вершины той „пирамиды“», – грустно прокомментировал эту трагикомическую ситуацию один из несостоявшихся «обозренцев» – Влас Дорошевич).