ее оппонент мог бы четко ответить:
– Еще сорок восемь лет.
В схватке с коммунистическими «безбожниками», применявшими в своих гонениях все мыслимые формы государственного насилия, какие могла изобрести тоталитарная власть в XX столетии, русская Церковь, чьим оружием был только наперстный крест в руках запуганных до немоты приходских священников, одержала бесспорную и полную победу.
«…И врата ада не одолеют ее» (Мф. 16. 18).
Патриарх Сергий умер 15 мая 1944 года. 31 января 1945 года в Москве начал свою работу Поместный собор Русской православной церкви, на котором, помимо отечественного духовенства и мирян, присутствовали православные патриархи иих представители из Румынии, Сербии, стран Ближнего Востока, а также зарубежные иерархи Московской патриархии. Всего Собор составили 204 участника. Такого полномочного собрания русская Церковь не знала с 1918 года. 2 февраля 1946 года Собор избрал Патриархом митрополита Ленинградского и Новгородского Алексия (Симанского), который был местоблюстителем престола после кончины Сергия.
Ко времени Поместного собора окончательно развалилось «обновленчество», а оппозиционные «сергианцам» церковные группы «иосифлян» и «катакомбников» начали движение в сторону объединения с Московской патриархией. Впрочем, группы непримиримой «катакомбной», или так называемой Истинно православной церкви (которые очень жестоко преследовались советскими органами госбезопасности), сохранялись вплоть до конца СССР. Однако смерть «узурпатора» Сергия и утверждение на патриаршем престоле Алексия – героя блокады, избранного Поместным собором, привели к тому, что, оставаясь на нелегальном положении, многие из «катакомбников» стали возносить молитвы за Патриарха, то есть фактически примкнули к Москве, так сказать, «на правах автономии». В дни, когда писалась эта книга, было окончательно решено и объединение Русской православной церкви за рубежом с Московской патриархией. Единство русского православия, прошедшего в XX веке через горнило гонений, восстанавливается сейчас, таким образом, окончательно.
Грандиозную фигуру Сергия в истории новейшей русской Церкви сейчас, созерцая эту историю с рубежей уже завершенного этапа и зная финал всей «советской трагедии», переоценить, конечно, трудно. Тем не менее «стыд мученичества», который претерпели «сергианцы» в 1927–1941 годах, до сих пор омрачает образ Патриарха.[45] Сам Сергий даже не пытался прямо объясниться ни с современниками, ни с потомками, но его одинокий, загадочный образ, и сейчас тревожащий воображение многих, остался в народной памяти окруженным таинственными легендами. Рассказывают, например, что некий прямодушный батюшка, решивший в конце 1920-х – начале 1930-х годов порвать с «сергианцами», ругательски ругал «продавшегося большевикам» митрополита, а затем во сне увидел Сергия, коленопреклоненного.
– Вот ты меня ругаешь, а я-то каюсь, – промолвил Сергий.
Если же от подобных апокрифов перейти на почву строгого историзма, то, по крайней мере, нельзя не признать, что Сергию удалось практически доказать справедливость своих слов, некогда произнесенных с трибуны Религиозно-философских собраний:
– Церковь не восставала прямо против рабства, но проповедовала истину небесного идеала и этим, а не чем-либо иным, она достигла отмены рабства!
Среди всех участников Религиозно-философских собраний, высказывавших, как мы помним, самые разнообразные версии отечественного «церковного действия» в грядущем XX столетии, Сергий, когда история его вынудила перейти от слов к делу, оказался наиболее убедителен. Спорить с этим нельзя – и на этом мы «оставим жгущийся в обе стороны жупел», как говаривал покойный Розанов.
Роль Мережковского – организатора этих самых Религиозно-философских собраний – оказалась в грядущей трагедии русского православия куда менее заметной, а в последние месяцы его жизни – попросту жалкой. Тем не менее слова Н. А. Бердяева, с которых и начиналось наше повествование, —
«Будем справедливы к Мережковскому, будем благодарны ему. В его лице новая русская литература, русский эстетизм, русская культура перешли к религиозным темам… В час, когда наступит в России жизненное религиозное возрождение, вспомнят и Мережковского, как одного из его предтеч в сфере литературной», —
представляются сейчас, в общем, исторически оправданными. Их правоту может засвидетельствовать и автор этих строк, впервые по-настоящему открывший для себя Мережковского, листая том только что купленного «Иисуса Неизвестного» в зале для встречающих аэропорта «Пулково-2» весной 1997 года, ожидая запаздывающий самолет из Мадрида. Чтение, помнится, увлекло, а «жизненное религиозное возрождение», о котором пророчествовал Бердяев, как всегда в России «со скрипом и издержками», все же шло как раз в эти фантастические годы, так что менее чем через месяц после памятного «пулковского вечера» я вдруг оказался «в процессе воцерковления». Не скажу, чтобы между этими двумя событиями была совершенно прямая связь, но, как говорится, из песни слова не выкинешь.
Время вообще произвело с наследием Дмитрия Сергеевича странную метаморфозу: если для современников чтение его произведений было скорее знаком религиозного «свободомыслия», то нынешний российский интеллигент, начитавшись Мережковского, с неумолимостью железной оказывается затем если не в лоне, то, по крайней мере, в ограде Московской патриархии и, препоручая себя ее заботам, переключается с традиционных для интеллигенции «духовных поисков» на что-либо более продуктивное. Правило это, насколько я могу судить, без исключений.
Это странно, поскольку собственно содержание большинства книг Мережковского, скажем так, весьма далеко от апологии ортодоксии. Кстати, опять-таки по впечатлению сугубо личному, отношение большинства представителей современного православного духовенства к Мережковскому скорее сдержанное, нежели враждебное. Все его «богословские» построения принимаются здесь в качестве «игры ума», не требующей от активной современной православной религиозности сколь-нибудь жесткого противодействия, а только – деликатного уточнения при случае, что если уж оценивать деятельность писателя не с художественно-литературной позиции, а с позиции строгого, догматического православия, то на Дмитрии Сергеевиче все-таки клейма ставить негде (что абсолютно справедливо). И тем не менее Мережковский не чужой в этом кругу: если и не по хорошему мил, так по милу хорош, говоря его же словами.
В начале 1970-х Владимир Высоцкий, размышляя над собственной трактовкой роли Гамлета, высказал в стихах, этим размышлениям посвященных, глубокую мысль:
А мы все ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
Используя афоризм Высоцкого, можно сказать, что Мережковскому все-таки хватило здравого смысла в своих «религиозных поисках» не настаивать на «постановке каверзного ответа». Мережковский действительно какое-то время, по всей вероятности, считал себя «призванным» совершить некое глобальное «религиозное действие», выступая если не в качестве «создателя новой религии», подобно позднему Л. Н. Толстому, то, по крайней мере, в качестве «радикального обновителя» «старой» (христианства или, точнее, православия). На языке святоотеческой сотериологии такое состояние называется состоянием прелести и почитается одним из опаснейших духовных заблуждений, ведущих к погибели души. Однако сама история первой половины XX столетия, весьма круто обошедшаяся с нашим героем, в то же время оказалась спасительным «противоядием» против подобных духовных соблазнов. Несмотря на то, что некоторые даровитые историки литературы до сих пор стремятся утвердить за Мережковским «авторство» некоей «собственной церковности», все же вряд ли кому-либо всерьез придет сейчас в голову говорить о «мережковстве» (!) наряду с «толстовством» или «соловьевством». Ни о «церкви Мережковского», ни даже о созданной им «секте» говорить, по совести, конечно, нельзя – просто за объективной невозможностью реального осуществления таковых начинаний в историческом контексте 1910-1930-х годов.
Зато «вопросы Мережковского» оказались в полной мере востребованными его интеллигентными российскими читателями. Можно сказать, что «миссия среди интеллигенции», о которой он говорил в канун Религиозно-философских собраний, действительно удалась и русская интеллигенция в XX столетии практически перестала быть «секулярной». Если в начале XX века Чехов, иронизируя над Мережковским, признавался, что «с недоумением смотрит на всякого интеллигентного верующего», то теперь, в начале XXI века, странной кажется сама эта чеховская сентенция. Нынешнее русское православие интеллектуально, и та же русская литература (в которой произведения Чехова играют такую выдающуюся роль) просто непредставима в наши дни вне отечественной религиозно-философской проблематики.
– Мы занимаемся литературой, не желая произносить безответственных слов о религии, христианстве и зная, что в русской литературе заключена такая сила подлинной религиозности, что, говоря только словами, мы скажем все, что нужно, и сделаем свое дело, – говорил Мережковский в начале XX века, и в правоте этих его слов сейчас, в начале XXI столетия, уже мало кто сомневается.
Утром 10 декабря 1941 года Дмитрий Сергеевич Мережковский был отпет и погребен по православному обряду на русском кладбище в Сен-Женевьев-де-Буа.
Его жена, Зинаида Николаевна Гиппиус, скончавшаяся 9 сентября 1945 года, была погребена в той же могиле.
Памятник, воздвигнутый над ними, представляет собой белый обелиск, повторяющий контуры византийского православного храма, увенчанный маковкой с «восьмиконечным» православным крестом. В нише обелиска – изображение Пресвятой Троицы с образа преподобного Андрея Радонежского (Рублева). Ее обрамляет прошение молитвы Господней: