Днепр – солдатская река — страница 10 из 44

Бальк вздохнул, посмотрел на русскую и принялся резать колбасу и хлеб. Сделал два хороших бутерброда. Один протянул русской. За другой торопливо принялся сам.

Девушка какое-то время послушно держала хлеб, на который Бальк положил несколько добрых ломтей колбасы, потом, сглотнув, медленно покачала головой и протянула бутерброд назад.

Такие, как эта русская, всегда нравились Бальку. Красивая девушка, подумал он. Но ведь это не просто девушка, а – русская. Бальк знал, что ему, германскому солдату, арийцу, грозит за связь с русской, с неарийкой. Если те же шупо застанут их здесь, в пещере, то могут приписать ему именно это – связь с русской. Да плевать я хотел, в следующее мгновение подумал Бальк и уже теплее взглянул на девушку.

– Ешь, ешь, – сказал он и улыбнулся ей. – Угощайся.

Она откусила краешек и начала неторопливо жевать. И он увидел, какие красивые у неё руки. Таких красивых рук он ещё не видел ни у одной женщины. Он снова улыбнулся и отвернулся, чтобы не смущать её и не волноваться самому. Он попытался целиком переключиться на бутерброд, но это оказалось не так-то просто.

Пуля неслась над землёй, густо изрытой окопами и снарядными воронками. Она замечала, как копошатся внизу люди. Они стреляли друг в друга, таскали раненых и убитых, закапывали в ровики орудия, наводили переправы через речушки и болота, наступали, отступали. Но сейчас они не интересовали её. Надо было сделать облёт окрестностей и решить, что делать дальше…

Глава четвёртая

Утром, когда стихла стрельба и наступающие части прошли на запад, экипаж сбитого Ил-2 и ещё трое танкистов сгоревшего танка, переправляясь вброд через Вытебеть, обнаружили на песчаной косе под черёмуховыми зарослями разведчика. Он стонал, подтягивал к животу ноги и резко распрямлял их. Тело его дрожало, сведённое судорогой, от которой он пытался освободиться. Видимо, он всё ещё пытался выбраться из реки.

– Командир, смотри. Кажись, разведчик. Камуфляж…

– А ну-ка, ребята, давайте вытащим его на берег. – И лейтенант Горичкин первым бросился в воду.

– Мальчишка совсем, – сказал один из танкистов, когда раненого перевернули на спину и начали ощупывать тело.

– Вроде нигде ничего…

– Контужен.

– Давайте-ка быстро режьте палки. Носилки сделаем. В санчасть отнесём. Видать, здорово нахлебался. Набок его надо положить. Давай сюда, на солнце, тут ему лучше будет.

Они вытащили разведчика на берег, положили на нагретую землю. Вскоре он заворочался, и его тут же стошнило зелёной водой и песком. Озноб прошёл, лицо порозовело. Немного погодя он уже попытался поднять голову.

– Лежи, лежи. Ты как сюда попал?

– Полковая разведка… Взвод… Взвод пешей разведки… – бормотал разведчик, захлёбываясь зелёной жидкостью.

– А как зовут тебя, пешая разведка?

– Иванок…

– Иванок? Или Иванов?

– Иванок. Иванок меня зовут.

– Это что, фамилия такая – Иванок?

– Отстань от него. Хреново ему. Пока не проблюётся… Давай-давай, разведка! Пошло-пошло!..

Танкисты выломали подходящие палки и принялись ладить носилки.

Только что заглянувшие в лицо смерти, потерявшие товарищей и свои боевые машины и сами, казалось, чудом избежавшие участи тех многих, лежавших теперь неубранными по берегам Вытебети и там, позади, в лесу, они радовались, что найденный ими мальчик в пятнистом камуфляже разведчика жив, и старались выходить его, помочь всем, чем могли.

– А ну-ка, Елин, – приказал один танкист своему напарнику, – давай свою фляжку.

– Думаешь, можно? Мальчишка ведь.

– Ты слыхал, как этот мальчишка матом ругается?

Они засмеялись. Танкист Елин вытащил из-за пазухи помятую фляжку.

После глотка водки щёки и шея Иванка загорелись, на лбу выступили крупные капли пота.

– Ну вот, – засмеялся танкист. – Сразу и прижилась. Парень что надо. Добро не портит. Хороший танкист будет. Понесли его, ребята.

Иванок попытался встать, но одного желания оказалось мало, и он повалился набок, ткнулся лицом в землю, застонал. Его подхватили крепкие руки и переложили на носилки. Понесли. Он колыхался на прогибавшихся под его телом орешинах. Солнце грело его лоб и щёку, но он почти не чувствовал его прикосновений.

Кругом лежали неубранные тела убитых. Ни в ком он не узнавал ни старшины Казанкина, ни сержанта Евланцева, ни ребят из группы прикрытия. И в нём, словно солнечный луч, пробившийся сквозь мокрую одежду, затеплилась надежда, что разведчики живы, что хотя бы кто-то из них спасся. Ведь не могли же погибнуть все.

Глава пятая

Воронцова выписали из госпиталя в середине октября. Три месяца он пролежал в палате со спёртым воздухом, где раз в неделю кто-нибудь умирал, откуда уносили на очередную операцию и куда потом приносили людей без ног, без рук, куда изредка приходили письма, которые читали вслух по нескольку раз и с которыми засыпали, крепко держа их в руках, как надежду на то, что всё то дорогое, родное и светлое, без взрывов и выстрелов, с чем они однажды, по необходимости, расстались, они ещё обретут. Рай не может быть вечным. Палата, пахнущая гниющими тканями человеческого тела, куда смерть тоже захаживала довольно часто, стала утомлять, и его потянуло на свежий воздух, в окопы.

– На фронт вам ещё рано, – сказала Мария Антоновна. – Надо ещё немного окрепнуть.

– Да ведь ноги у меня больше не трясутся, – попытался пошутить Воронцов. – Смотрите! Вот! И ходить могу без палочки. – Он поставил свою трость в угол и продемонстрировал Марии Антоновне свои вновь обретённые способности.

– Однако ходите с палочкой, – заметила она.

И действительно, из той памятной палки, свидетельницы его нелепой стычки с блатняками, видимо, дезертирами, он вырезал прекрасную трость, отшлифовал её осколком стекла и обжёг на костре.

– Хотите, я вам её подарю?

– Нет уж, – ответил Мария Антоновна. – Вам она ещё послужит. Думаю, не меньше месяца. У вас два варианта: либо мы вас направим в госпиталь для выздоравливающих, либо будете поправлять здоровье дома.

– Домой, – коротко сказал Воронцов.

– А вы уверены, что там вас обеспечат хорошей пищей? Вы понимаете, о чём я говорю? Здоровая и достаточная пища для вас сейчас – самое важное. Подумайте. Я могу вас направить в санаторий для выздоравливающих. Вот там вас действительно очень скоро поставят на ноги. А в деревне… Вы же знаете, как сейчас живёт деревня.

Воронцов знал, как жила деревня. В Подлесном та же картина, что и везде.

– Домой, – упорно повторил он.

Забытым голосом детства, некой волшебной сказкой, вычитанной однажды в старом букваре, пахнущем кладовкой, прозвучало это слово: «Домой». Воронцова поразило оно своей очищенной, изначальной сутью. Ведь именно к ней и стремился он все эти два года. То же самое он видел в глазах других бойцов, чувствовал в интонации речи, когда они рассказывали о своей родине. Тосковать о своём доме и родне на фронте было не принято. Дурной знак: заговорил солдат о жене и детях, о деревне своей, о матери и об отце, глядишь, в первом же бою и упал, а то и вовсе – прилетела в окоп с той стороны шальная пуля калибра 7,92…

Сборы оказались недолгими. Он быстро переоделся. Лидия Тимофеевна подобрала ему гимнастёрку поновее. Шинель он надел свою. Сапоги…

– На твои сапоги уже майор тут один зарился, – призналась завхоз. – Такой надоедливый дядька. Видать, привык на всём готовом, да на добром. Нет, говорю, товарищ майор, это добро не моё, а фронтовика одного, которому не сегодня завтра тоже на выписку.

Воронцов молча намотал новые портянки и натянул сапоги. Сапоги, что и говорить, были добрые. На ноге сидели плотно, при этом ничуть не жали. Видать, с хорошего склада. Может, сняты они с такого же армейского офицера, где-нибудь на тёмной привокзальной улочке, или куплены на барахолке, а туда попали через оборотистого интенданта. Да, кому война, а кому мать родна…

Он попрощался с соседями по палате. Зашёл к Марии Антоновне.

– Прощайте, Мария Антоновна.

– Прощай, Воронцов. Больше к нам не попадай.

– Не обещаю. Лучше к вам, чем…

– Лучше пусть тебя минуют все напасти. Все пули пусть пролетят мимо вас. – И она неожиданно обняла его и поцеловала в щёку.

– Желаю вам счастья, – собрался он напоследок, взволнованный её порывом.

Из госпиталя он вышел уже к полудню. В сквере напротив спорили, подскакивая друг к другу в воинственном азарте воробьи. Тоже что-то не поделили. Под ногами лежали жёлтые и багровые листья. Солнце, сквозившее пологими лучами через липовую аллею, золотило листву, делало её ослепительной. Воронцов оглянулся на окно офицерской палаты и увидел, что клён почти весь облетел. Окно сияло голубоватым отражением вылинявшего, будто застиранного осеннего неба. И в этот линялый осколок неба кто-то смотрел. Воронцов не рассмотрел, кто, но взгляд смотревшего почувствовал и подумал: наверное, лейтенант Бредихин, ему ампутировали обе руки выше локтей. Воронцов махнул рукой и пошёл в сторону вокзала. Оттуда через два часа должны отправляться машины со срочным грузом в сторону Малоярославца. А уж от Малоярославца до дома он доберётся быстро. Если на машине, и без пересадок, то часа три-четыре езды до берёзы. А там, от берёзы, всего-то часа два-три ходу. Но если бегом… Нет, бегом у него теперь не получится. Даже с тростью.

Все эти дни перед выпиской, понимая, что, возможно, отпустят на неделю-другую домой, а может, и вовсе комиссуют из армии или спишут в тыловую службу, он думал, куда же поехать вначале, если судьба всё же пошлёт ему счастье побывать в отпуске. В Прудки? Навестить дочь и Зинаиду с Пелагеиными детьми? Или всё же прямиком домой, в Подлесное? Деньги он им посылал всегда поровну. О том, как живётся им, ни Варя, ни Зинаида в своих письмах ему не писали, но иногда, между строк, или в самом тоне их он чувствовал, что – трудно. Знал и от других бойцов и офицеров, чьи семьи тоже побывали в оккупации, что жизнь на освобождённой территории была тяжёлой. Да если ещё и дома сожжены… Подлесное ни немцы, ни наши, и когда отступали, и когда наступали, не тронули. В Прудках тоже отстроились уже. И домой, к матери, в родное Подлесное сердце рвалось. И в Прудки, к Уле и Зинаиде, к Пелагеиным сыновьям надо заехать. Ведь он поклялся их не бросать. И Зинаиде. И Кондратию Герасимовичу.