И Воронцов в конце концов решил так: если случится добираться перекладными, то заедет в Прудки. А уже потом навестит и своих.
Своих… А разве Улита, Зинаида, Прокопий, Федя, Колюшка теперь не свои ему?
Воронцов шёл по тротуару, выложенному белым известняком. Постукивала его палка. В вещмешке позванивала ложка, которую он неосмотрительно, не по-фронтовому бросил в мешок прямо сверху, и вот теперь она при каждом неосторожном шаге шлёпала по банке. В дорогу ему выдали сухпаёк на несколько дней. Четыре больших банки американской тушёнки, несколько банок рыбных консервов, порядочный кусок сала, маргарин и две буханки хлеба. Рыбные консервы без этикеток. Сардины. Он это знал точно. Такие выдавали ему, как офицеру, в штрафной роте в качестве дополнительного продовольственного пайка. Тяжесть вещмешка радовала. Целый взвод можно накормить таким количеством продуктов. Вот сёстры обрадуются, подумал он, закидывая за спину вещмешок. И сразу решил: половину отвезёт в Подлесное, а другую половину – в Прудки.
Вначале он всё же решил ехать к матери. В Подлесное. На родину. К матери, к сёстрам, к деду Евсею.
Возле железнодорожной станции отыскал склады. Спросил часового, когда отправляются машины на Малоярославец. Тот, увидев его нашивки и ордена, уважительно и весело, как будто на родину им сейчас ехать вместе, ответил:
– А вон, товарищ лейтенант, грузятся! На Малый и поедут! Хотите, я с шоферами переговорю? Ребята все знакомые. Не откажут. – В голосе и несколько суетливых движениях часового чувствовалась та простодушная солдатская готовность не то чтобы услужить, а послужить командиру, пускай даже незнакомому, какую он часто встречал на фронте.
– Спасибо, браток. Я сам. – И он с благодарностью кивнул часовому.
Командовал погрузкой пожилой старшина с кантами и эмблемами интендантской службы. Воронцов поздоровался, предъявил свои документы и сказал, что ему нужно сегодня быть в Малоярославце.
– Из госпиталя? – поинтересовался старшина.
– Да. В отпуск, на долечивание.
– Подкормиться отпустили. Так-так. – Старшина окинул его внимательным взглядом, задержался на мгновение на орденах, которые выглядывали в распах шинели. Было жарко, вот Воронцов и расстегнулся, и, как оказалось, кстати. – А там, видать, и самим есть нечего. А, лейтенант?
Воронцов ничего не ответил.
Погрузка, как понял Воронцов, шла к концу. Шоферы весело переговаривались, пересчитывали ящики, поправляли брезент, заботливо подтыкали края.
– Подчистую списали? Или как? – Старшина снова посмотрел на его ордена.
– Я же сказал, что в отпуск. Через месяц, не позже, переосвидетельствование. А там комиссия решит.
– Комиссия решит – на фронт. Если только что-нибудь с внутренними органами не в порядке.
– Да с органами у меня всё в норме. И с внутренними, и с внешними.
Старшина засмеялся. Подмигнул:
– Женат?
– Пока ещё нет.
– Ну да, молодой ещё. – И крикнул водителю, который закрывал задний борт: – Козлов, возьмёшь лейтенанта до Малоярославца. Понял?
– Не положено. Вы же знаете. – Голос Козлова, меланхоличный, тихий, словно пробовал старшину, словно тянул из него что-то.
– Знаю. Потому и говорю: лейтенант до Малоярославца поедет в твоей машине. Под мою ответственность. А вот в дороге никого не подбирать. В дороге действовать строго по инструкции.
– Всё понял. Будет исполнено. – Козлов расставлял слова редко, старательно, будто штакетины прибивал. Прежде чем прибить, примерял, чтобы косо не вышло. Посмотрел на Воронцова и улыбнулся: – Садитесь, товарищ лейтенант. Стоять-то вам, с палочкой… И разрешите всё же ваши документы. У нас тут хоть и тыл, а война – недалеко.
Воронцов вытащил из кармана удостоверение, справку из госпиталя, предписание и всё, что перед дорогой предусмотрительно сложил в самодельный портмоне на случай проверки документов.
Вскоре выехали. Машины потянулись по разбитой дороге, выбрались на окраину города, за которой потянулся лес – молодые еловые и сосновые посадки, местами, будто съеденные пожаром, вырубленные артиллерийским огнём.
– Где воевали? – спросил водитель, когда они отъехали километра три от города и дорога пошла поровнее, поспокойнее.
– Да тут и воевал, недалеко. На Варшавке. В первую осень.
– С сорок первого, что ль, на фронте?
Воронцов кивнул.
– Тут в сорок первом курсанты оборону держали. – И водитель покосился на Воронцова, будто измеряя ширину его плеч. – Не из них ли будете?
– Из них. Шестая рота. Пехотно-пулемётное училище.
– То-то выправка видна. А ранили где?
– В последний раз под Жиздрой. В июле.
– Во время наступления, что ль?
– Да, вперёд пошли. А они контратаковали. Мы отбились. Стали вывозить раненых, на мину наехали.
– Мины – самая сволочная штука, – оживился шофёр, будто вдруг узнал, что его собеседник земляк. – Я ведь как здесь оказался? Четыре месяца в Казани в госпитале отвалялся! Во куда меня занесло! Половины пальцев на левой ноге нет.
Только теперь Воронцов увидел на его гимнастёрке жёлтую нашивку за тяжёлое ранение.
– Где ж тебя так? – спросил он водителя.
– Тут, недалеко, под Кировом смоленским. В апреле, в прошлом году. Повёз на позиции заряды для дивизионных пушек. А оттуда раненых взял. Весна-то поздняя была. В лесу лощинка. Я её уже переезжал! Вот что интересно! И держал точно по своему следу. Я ж знаю, что такое – мины. На самом выезде – бах! Полуторку мою раскидало. Раненых… Все по берёзкам висят… А я как-то живой остался. Я и санитарка. Рядом сидела. Девчушка, лет восемнадцати. Она-то меня и спасла. Поблагодарить даже её не успел. Хорошо, следом другая машина шла, из нашего автобата. Знакомый водитель. Я ему раз на дороге, под обстрелом, коробку передач помог перебрать. Погрузили в кузов, в госпиталь сразу. Вот теперь в тылу кантуюсь. Может, и тебя комиссуют. – Водитель сунул в рот папиросу, чиркнул спичкой, затянулся. – Ты на фронт-то особо не рвись. Повоевал, хватит. Пускай другие повоюют.
Странное дело, в словах этого пожилого водителя полуторки Козлова была та внутренняя правда, о которой догадывался и он сам, но боялся признаться себе в том, что она в нём засела прочно, что скоро начнёт управлять не только мыслями, но и поступками. Вон сколько здоровых мужиков в тылу! Пусть они теперь повоюют. А война, судя по всему, закончится ещё не скоро. Немцы отступают. Но без боя не отдают ни одной позиции. А каждый бой – это потери. Сколько хороших ребят списал он по форме безвозвратных потерь! Сколько надёжных, толковых и добросовестных солдат! Каждый метр, каждый шаг на запад приходится оплачивать потерями, потерями, потерями. Каждый успех роты, батальона, дивизии – это потери. Воронцов вспомнил, как после каждого боя вычёркивал из списка взвода выбывших. Им тоже всем хотелось домой.
Хорошо просыпаться не в окопе, в следующее мгновение подумал он, давая волю своим внезапным мечтам. А где-то сейчас сидит в траншее взвод, сжал холодными руками винтовки, ждёт команды… Чего там, в холодной траншее можно дождаться? Пули? Малярии? А тыл – вот он. И он – единственная реальность, в которую он теперь вступает. Тыл, где не стреляют, не рвутся снаряды. Куда даже не залетают самолёты. Дорога до дома. Тоже тихая. По ней можно ехать на машине. Можно идти пешком. Как хорошо здесь! Боже, как хорошо! Ни траншеи, ни окрика ротного: «Рота, приготовиться…», ни трассеров навстречу, ни крика стонов и проклятий раненых, которым ты уже не сможешь помочь, потому что во время атаки у тебя, живого, задача другая… Как хорошо теперь ехать на попутной машине, зная, что каждая минута пути, каждый оборот колеса старенькой полуторки, громко похрустывающей на ухабах расхлябанными бортами, приближает тебя к дому, к той долгожданной встрече с родными тебе людьми, о которой тайком, со слезами, не раз думалось на передовой, а потом в госпитале. Дорога. Какая тихая, спокойная дорога! По ней не надо ползти, каждое мгновение думая об опасности получить пулю или осколок. Не надо бежать, пригнувшись, едва не колотя коленками по подбородку. Не надо отыскивать позицию для пулемёта и определять ориентиры для командиров отделений, чтобы те во время движения не разорвали и не смешали взводную цепь. Сиди и спокойно смотри в окно. Можно даже вздремнуть. И госпиталем от него уже не пахнет. Пахнет каптёркой и утюгом. Видимо, Мария Антоновна распорядилась выгладить его новую форму, подобранную из обменного фонда.
Все в госпитале знали, откуда появляется в каптёрке обменный фонд. Конечно, некоторым из частей привозили и присылали новые комплекты одежды и белья. И шинели, и сапоги. Но в основном так называемый обменный фонд создавался из одежды, оставшейся после умерших. А умирали в госпитале каждый день. Гимнастёрка и галифе, в которые сейчас был одет Воронцов, тоже принадлежали кому-то. Надевая обновку, Воронцов внимательно осмотрел и гимнастёрку, и брюки. Но ни следов от пуль или осколков, ни штопки нигде не обнаружил. Впрочем, даже если бы и обнаружил, всё равно пришлось бы одеваться в то, что выдали. Тем более что и Мария Антоновна, и Лидия Тимофеевна для него старались, подобрали самое лучшее, что имелось в наличии.
Мелькали за окном луга, уставленные стожками невывезенного сена. Ветер, давая простор своей силе, будто пробуя её перед осенним ненастьем, когда он станет здесь единственным хозяином, выносил из лесу охапки листьев, пьяно швырял их на дорогу, так что они рассыпались перед полуторкой разноцветными черепками битой глиняной посуды, поблёскивали и мгновенно тускнели. Некоторые тут же замирали, прилипнув к колеям, а некоторые продолжали лететь дальше и замирали только на обочинах в будыльях старой травы. Там они немного погодя потускнеют и начнут постепенно растворяться среди кореньев трав и кустарников.
Теперь Воронцову хватало времени, чтобы рассмотреть окружающий мир природы. Здешний край мало чем отличался от его родины. Те же ольхи и ивы в лощинах и по берегам ручьёв. Лесные поляны, окружённые берёзовыми сростками. Пластовины полей, обрамлённые то оврагами, то лесом, то крышами деревни. Иногда – белым радостным березняком, иногда тёмными елями. От большака то в поле, то в лес уходили узкие просёлки, изрезанные ободами телег и исклёванные конскими копытами. После дожей земля отволгла, потемнела, трава прилегла, и рельеф местности отчётливо проступил в лугах и перелесках, словно обнажая свою вековую суть. Однажды в поле он увидел телегу, которую тянула понурая серая лошадёнка. На соломенной подстилке сидели трое: старуха и двое детей лет по семи-восьми. Воронцов буквально прилип к стеклу, пытаясь разглядеть лица сидевших в телеге. Дети что-то кричали и махали армейским машинам руками. Старуха неподвижно, как изваяние, сидела на передке и смотрела куда-то в сторону, где чернели стога. Она думала свою думу. Кого он, чужой в этом краю, хотел разглядеть там? Чьи лица? Чьи глаза?