– А я бы, Кондрат, будь я маршалом, или кто там в Генеральном штабе приказы пишет, штрафные батальоны по-другому устроил, – сказал вдруг Сороковетов.
– Это ж как, товарищ маршал? Разъясни.
– А вот слушай. Всех политиков, интендантских и всякую тыловую шушеру в один батальон, а строевых офицеров, которых из окопов нахватали, отдельно. А то ж опять что получится: вперёд окопники полезут, а эти обеспечивать их придурятся.
Вверху, за гребнем оврага, застучал немецкий пулемёт.
– Решили, видать, до утра нас не трогать. На рассвете полезут. Ты скажи своим расчётам, чтобы спали по очереди. И вот ещё что: когда до дела дойдёт, минами особо не швыряйтесь. Неизвестно ещё, сколько нам тут, одним-то, сидеть придётся. Припас побереги.
– Неужто батя подкрепление не пришлёт?
– Подкрепление… Дивизия переправляться должна. А когда, неизвестно. Видать, ещё не подтянулись. Пока плоты свяжут, пока то да сё…
– Кондрат, а я всё лейтенанта нашего вспоминаю. Воронцова. Лихой парень был! Штык! Жалко его. Живой он или помер? Как ты думаешь? В живот ему вроде не попало. Самое страшное – в живот. Ох, не дай бог…
– Живой наш Санька. Письмо я от него получил. С последней почтой пришло.
– А что ж ты не похвалился?
– Некогда было.
– И что он пишет?
– Пишет, что в Серпухове на излечении находится. Ноги-руки целы. Внутренности тоже не потревожены. Но на фронт пока не выписывают. Отпуск сулят. Домой поедет.
– Ну, молодец, наш лейтенант! Выкарабкался! Может, ещё встретимся. Если живы будем. В тылу сейчас. Девок щупает. Вот житуха! А, Кондрат?
– У него невеста есть, – возразил Нелюбин. Не по душе ему пришлась грубая вольность Сороковетова.
– Невеста – не жена.
– У Сашки такая невеста, что не хуже жены.
– Невеста, жена… А тыл есть тыл. Когда вокруг тебя девки в белых халатах вьются, про всё забудешь.
– Уж и балабон же ты, Сидор… Лучше ступай да делом займись.
– И с отпуском ему подфартило. А что? Я считаю, отпуск наш лейтенант вполне заслужил. По мне, будь я маршалом…
– Ступай, говорю!
В стороне деревни часто, впереймы, затараторили автоматы. Торопливые, заливистые ППШ. И менее расторопные, но звонкие МР-40. Немецких становилось всё больше и больше. В какое-то мгновение они стали одолевать, брать верх. Но лопнули три или четыре гранаты, и стрельба стала затихать.
– Разведка возвращается, – перевёл дыхание Нелюбин. – Хоть бы все целы пришли. Ладно, Сидор, иди к своим. И помни: на тебя и твоих «самоварщиков» у меня надёжа особая. И – не спать. Не спать, Сидор. После войны выспимся.
Миномётчик невесело засмеялся.
– Эх, будь я маршалом…
Глава седьмая
Воронцов шёл полем. Опирался на свою надёжную палку и оглядывал дальний хвост дороги, лес, наклонившееся к горизонту, будто готовое опрокинуться, небо. Странно ему было идти по дороге, где не нужно было бояться ни пули снайпера, ни миномётного обстрела. Странно и радостно. Дорога не совсем просохла после недавнего дождя, но всё же не была разбита, как те, многие, которыми он в последнее время ходил. Война отсюда ушла, дороги опустели, обезлюдели, и колеи, глубоко прорезанные тягачами, танками и колёсами тяжёлых гаубиц, стали заплывать, крепнуть и даже зарастать гусиной травой и ромашкой. О том, что здесь происходило совсем недавно, напоминали теперь лишь россыпи пустых винтовочных гильз, вдавленных в податливую землю обочины, да брошенные раздавленные противогазные коробки, каски и другое железо войны, непригодное в крестьянском хозяйстве. Потому что всё пригодное было уже собрано жителями окрестных деревень. Народ за время оккупации обнищал, обносился. Некоторые остались без крова и угла. Жили кто в землянках, кто в чудом уцелевших хлевах и баньках и радовались любому приобретению. Пополняли хозяйство всем, чем могли. Правда, у солдатских дорог и в разворочанных снарядами траншеях не особо чем можно было разжиться. Ни плугов, ни кос, ни сеялок война крестьянину не оставляла в его изуродованных полях и лугах…
В лесу совсем не ощущалось осени. Пахло грибами, тёплой, душноватой прелью затянувшегося лета. От земли исходило тепло.
Воронцов прошёл ещё метров сто и в редком березняке, уже наполовину раздетом, осыпавшемся листвой на траву, на дорогу и на заросли черничника, остановился. Как хорошо было здесь! Как хорошо и тихо! Впереди чернел густой непроницаемой стеной ельник. Там перелетали через дорогу и полянку крикливые сойки, поблёскивая бело-сизым пером на крыльях. Ветер замер. Свежо, как в апреле, пахло молодой берестой. Запах бересты смешивался с другим, тоже сильным, горьковатым – пахла листва. Верхний её слой, сияющий нарядным разноцветьем, казалось, ещё продолжал жить жизнью дерева, которое он недавно покинул, но нижний, скрытый от глаз, уже превращался в чернозём.
Воронцов ворохнул листву сапогом. Нижний слой оказался уже совсем чёрным. Природа свой извечный круг свершает молчаливо. Вот и они, там, на передовой, привыкли видеть смерть как обыденное проявление войны. Гибель бойца, стоявшего в соседней ячейке, с которым несколько минут назад разговаривал, смотрел ему в глаза, делился сухарём, воспринимается как нечто, что должно происходить каждый день, потому что это неизбежно, потому что это один из непреложных законов их солдатской жизни. И они ложатся в землю, как берёзовые листья. Слоями. Тех, кто погиб вчера, ещё вспоминают словом или вздохом вроде: «Пулемётчики, в гроб их душу, окоп как уродливо отрыли. Антипов бы этого не допустил…» – «Вот у Семёнова “катюша” была, так он с первого раза прикуривал! А ты тюкаешь, тюкаешь…» Потом стираются и имена, и лица. Под слоем других, новых имён и лиц. Потому что окликаешь живого солдата или рядом идущего товарища. А мёртвого… Что его окликать? Его теперь пускай мать окликает. Или жена. Или дети. А роте, воюющей роте нужны живые. Иначе как выжить тем, кто ещё жив?
Он ещё раз окинул взглядом отсвечивающие желтизной вечернего солнца берёзовые листья, среди которых попадались там и тут багровые и ало-розовые крапины бересклета и крушины, потрогал переложенный в карман «вальтер», поправил его, развернул рукояткой вверх, и зашагал в сторону ельника.
День уже истаивал в небе, и в лесу стояли сумерки. А среди рядов еловых посадок и вовсе загустело, и очертания пней и кустов можжевельника невольно, как в детстве, беспокоили воображение.
Лесные дороги Воронцов любил за то, что они не только примиряли с неизбежностью дальнего пути, но и словно бы разделяли с путником эту необходимость, делили одиночество. Нет, лесная дорога, даже если она и длинна, не так утомительна и тосклива, как, к примеру, полевая. Полевая, как говорил дед Евсей, сперва глаза выест, а потом и ноги истопчет.
Воронцов миновал посадки, перебрался по ольховым кладкам через ручей. Ручей выбегал из лесу, петлял в зарослях черёмушника, позванивал в прохладной тени, среди камней, обросших тиной, и затихал на переезде. Здесь он образовывал продолговатое озерцо, со дна подсвеченное промытым песком и прозрачной, как хрусталь, галькой. Точно такие же светлые речушки и ручьи с переездами и песчаными бродами были и на его родине. Всегда можно было отыскать родник и напиться.
На закраине светлого озерца, на влажном плотном песке отчётливо отпечатались протекторы грузовика, рядом виднелись несколько извилистых лент тележных колёс, неровные лунки конских копыт. Воронцов взглянул на следы и сделал вывод, что, должно быть, их оставила одна и та же телега и один и тот же конь. Левая подкова была стёсана немного набок. Конь подкован только на передние ноги. А правое тележное колесо делает характерную вилюгу – видимо, разболталась втулка, а хозяину либо недосуг её подклинить дубовыми клинышками, как, в случае подобной неисправности, всегда делал дед Евсей, либо он по нерачительности просто плюнул на него. Крутись, родимое, пока не развалишься.
Впереди, шагах в ста, за поворотом и лощиной, заросшей густым ивняком, послышались настороженное похрапывание лошади и редкие голоса. Слов не разобрать, но голоса доносились отчётливо. Разговаривали двое. Один спрашивал, другой отвечал. Теперь Воронцов вспомнил, что последний след вёл именно туда, в сторону Прудков. И вот теперь он либо догнал повозку, либо она уже возвращалась. Он машинально потрогал в кармане рукоятку «вальтера» и прибавил шагу. Но, когда подошёл к лощине, серая в яблоках лошадь уже выходила из-за поворота навстречу. Она тащила широкую немецкую телегу, выкрашенную в темно-зелёный цвет. Из-за крупа лошади виднелась кепка возницы и клинышек поднятого кнута.
Воронцову пришлось посторониться. Он соступил на обочину. Лошадь, кося сизой сливиной глаза, прошла мимо, обдавая Воронцова тёплым запахом своего большого тела. Возница же, как ни странно, выказал гораздо меньшее любопытство, как будто они с Воронцовым сегодня уже встречались и им предстоит встретиться ещё. Лет шестидесяти, грузный, с седой бородой, он скользнул настороженным взглядом по лицу и погонам Воронцова и тут же отвернулся. Воронцов хотел поздороваться, но, встретив этот насторожённый взгляд, передумал. И, когда повозка скрылась за поворотом, он с недоумением подумал: а видел ли он меня, этот седобородый? Смотреть-то смотрел, особенно на погоны и портупею, как будто хотел убедиться, не висит ли на правом боку кобура. И, убедившись, что кобуры нет, а из-за спины высовывается мухор вещмешка, а не приклад автомата, успокоился и отвернулся. Что ж, война научила людей, даже невоенных, реагировать только на опасность. Одинокий путник, без оружия, для седобородого опасности не представлял. И всё же Воронцова не покидало ощущение странности произошедшего. Седобородый всё-таки видел его, даже успел разглядеть. Но слишком неожиданной оказалась встреча, и она застала его врасплох.
Ну и встреча, подумал Воронцов и ещё раз посмотрел назад, где уже никого не было, и даже скрип тележных колёс растаял среди деревьев и кустарников, которые ловили и глушили все окрестные звуки.