Конечно, жаль, что повозка направлялась в противоположную сторону, но, правь возница на Прудки, вряд ли он оказался бы приветливее. Видимо, такой человек. И Воронцов опять сунул руку в карман – пальцы привычно легли на холодную рукоятку пистолета. Шёл и успокаивал себя: случайность, конечно, случайность, просто хмурый неприветливый дядька, да ещё в лесу… А нервы-то стали совсем слабые. Но теперь всё будет иначе. Теперь он почти что на родине. На родине…
Сумерки уже легли и на поляны. Какие-то мелкие пичужки, припозднившись, перелетали через дорогу. Воронцов следил за посверкиванием их упругих округлых крыльев. И тут в конце просеки, отмеченной едва примятой тропой, увидел человека. Он уловил его вначале боковым зрением, а потом, будто пронзённый током, глянул в упор. Рука уже лежала на рукоятке пистолета, палец торопливо ощупывал предохранитель.
Человек сидел на пне. Поэтому казался высоким, почти огромным. Сумерки усугубляли впечатление. Но в осанке, в посадке головы Воронцов мгновенно уловил нечто знакомое. Напряжение сменилось любопытством, а потом и радостью.
– Иванок! Чёрт бы тебя побрал!
– Что? Напугал? – хрипло пробасил Иванок и встал навстречу. – Здравствуй, Курсант. Я знал, что ты появишься. Там тебя давно ждут. – И он кивнул в сторону Прудков.
Они обнялись. Встреча однополчан – всегда радость. Иванок заметно подрос, вытянулся. Ткнулся носом в плечо Воронцова и сказал:
– А ты всё ещё лейтенант?
– Как видишь.
– В отпуск? Или списали подчистую?
– Пока в отпуск. А там… В ноябре – медкомиссия, переосвидетельствование. А ты?
– Ну да, в погонах… А у меня контузия была. Направили домой. Сказали, больше не возьмут. Только через год. И то, если комиссия пропустит.
Разговор быстро иссяк. Потому что оба, отвечая на вопросы друг друга, думали всё же о другом.
– А ты что в лесу делаешь? На ночь-то глядя? – Воронцов посмотрел по сторонам. Рядом с пнём, на котором несколько минут назад сидел Иванок, в траве лежал кавалерийский карабин с потёртым прикладом и самодельным ремнём. Он скользнул рассеянным взглядом дальше, делая вид, что брошенного Иванком карабина, не заметил. Что и говорить, странно его встречали Прудки. До деревни ещё с километр-полтора, а уже столько встреч, о каждой из которой можно думать что угодно.
– Ты мне скажи, как там мои?
Это внезапно вырвавшееся мои прозвучало настолько естественно, что Иванок так же спокойно, даже не взглянув на Воронцова, ответил:
– Все живы и здоровы. Зинка ещё красивше стала. Ребята подросли. А Улька уже по улице бегает.
– Иван Стрельцов так и не вернулся?
– Нет. Не вернулся дядя Ваня. Ни он, ни папка мой. Ни Шура. – Иванок опустил голову, отвернулся.
Помолчали. Иванок спросил:
– Наши наступают?
– Наступают. А вы что, газеты не читаете?
– Читаем. Но ты, может, новости какие знаешь? В газетах же не всё пишут.
– Наши сейчас на Днепре. Под Киевом. Под Чаусами. На Десне. По всему фронту наступают.
– Чаусы – это где?
– Возле Могилёва. Могилёвское направление. Наша дивизия как раз там.
– Вот видишь, вперёд пошли. А мы – тут…
Воронцов похлопал Иванка по плечу и сказал, как бы между прочим:
– Ладно, бери свою драгунку и пошли домой.
И, когда тот поднял карабин и закинул его за спину, спросил:
– Лося, что ль, караулил?
– Лося, – усмехнулся Иванок. И то, как ответил Иванок, и его усмешка, стали ещё одной загадкой, над которой тоже стоило задуматься.
Пока шли до Прудков, Воронцов многое успел выведать у Иванка. Но что касалось лося, то эту тему пока не трогали. Иванок тоже терпеливо помалкивал. И Воронцов не приступал даже намёком.
– Ну что, пойдёшь сразу к ним? Или к нам зайдёшь? – Иванок отпустил ремень карабина и повесил его на плечо прикладом вниз. В таком положении драгунка была почти незаметна.
Разведчик, усмехнулся Воронцов и сказал:
– Сразу пойду.
– Понятно. Они там, в новом доме живут. Возле пруда. Удачи тебе. Завтра зайду. Если не против. – Иванок разговаривал с Воронцовым как равный. И движения его, и жесты были несуетливы и по-мужицки расчётливы.
– Заходи.
– Степаниде Михайловне привет передавай.
– Передам.
Воронцов, с одной стороны, был рад Иванку, с другой, его не отпускало какое-то подспудное беспокойство. Какого же лося стерёг он в лесу, да ещё у дороги, в такой час? Да после того хмурого возницы… А может, именно возницу Иванок и стерёг?
От школы Воронцов свернул в проулок. Там, в конце проулка, белела свежая щеповая крыша. Поставил-таки Пётр Фёдорович новый дом. Осилил. Интересно, осилил ли полы? Или до сих пор живут с земляными? Крыша свежая, ещё не потемнела. Вот и отстраиваются Прудки.
Он шагнул через дорогу, к крыльцу. Издали увидел, что в сенцах горела керосиновая лампа. Жёлтый маслянистый свет её освещал бревенчатую стену, полку с какой-то посудой, женскую фигуру, наклонившуюся над столом с ведром в руках. Воронцов подошёл ближе и разглядел стоявшую в сенцах. В руках у неё была доёнка, сверху накрытая марлей. Зинаида разливала по глиняным крынкам и горлачам молоко. И Воронцову, наблюдавшему за её наклоном головы, за движениями напряжённых рук и спины, показалось, что он чувствует запах не только молока, но и её рук. Вот она стоит в нескольких шагах от него. Та, о которой мечтал все эти месяцы, иногда казавшиеся годами. И вот мечта сбылась. Вот она, Зинаида. Стоит только окликнуть. Сделать несколько шагов. Сбылась ли? Он вздохнул. Неужели она сбылась? Неужели то, что он сейчас видит, что переживает, оказалось сильнее того взрыва под Хотянцом и калёных осколков?
Так он стоял какое-то время, оцепенев, глядя в тот желтый квадрат света, который казался теперь не просто дверным проёмом, за которым творится чья-то чужая жизнь. Воронцов вдруг ощутил, что там, за тем крыльцом, живёт и он, Санька Воронцов, пусть какой-то своей частью, пусть не весь, но там, там… И он всегда там жил. А теперь просто возвращается. Как вернулся бы с сенокоса. Или с поля. К себе домой. К жене. К детям.
Зинаида между тем закончила свою работу. Сдёрнула с доёнки марлю. Повернулась к двери и, как показалось Воронцову, какое-то мгновение напряжённо, вытянувшись всем телом, смотрела в темноту. Неужто почувствовала, что он смотрит на неё? Потом вышла на крыльцо, снова замерла, прислушалась. Воронцов тоже замер. Так замирает снайпер, выбравшись на нейтральную полосу. Зинаида сбежала вниз по ступенькам и, сияя в непроглядной темени белым платком и такой же белой доёнкой, торопливо пробежала по тропинке к ракитам. Воронцов догадался, куда она направилась, – к колодцу. Там, в ракитах, был родник, в который Пётр Фёдорович вставил сруб. Той памятной зимой, когда Воронцов с Кудряшовым забрели в Прудки, спасаясь от немцев, мороза и голода, Пётр Фёдорович как раз и занимался ремонтом своего бочажка. Вытаскивал старые, сгнившие плахи, пахнущие застарелым илом. Плахи глубоко просели вниз и уже не держали наплывавшего с боков грунта. Пётр Фёдорович поменял их на новые, свежие. Вся деревня ходила в этот колодец, чтобы набрать воды для вечернего семейного чая. Колодец так и называли – Бороницын Ключ. Вот к нему-то сейчас и бежала Зинаида.
Воронцов стоял в двух шагах от стёжки, по которой возвращалась от родника Зинаида. Туда она пролетела мимо, даже не взглянув в его сторону. Только ветер слегка колыхнулся ему в лицо и донёс её запах. После света глаза не привыкли к темноте – что она могла увидеть? Но и обратно она шла тоже быстро и тоже на ощупь, изредка соступая с белой стёжки и забредая в тёмную дымную росу. В какое-то мгновение она увидела его, узнала, охнула, и белая доёнка глухо звякнула к её ногам. Зашумела в траве вода. Всего одно мгновение длилось молчание. А в следующее она произнесла его имя. Произнесла без всякого вопроса, как будто заранее зная, что он придёт именно в этот вечер и именно сюда. Он подбежал к ней и обнял, и сразу узнал её тело и её запах. В какое-то шальное мгновение ему показалось, что он целует Пелагею. И даже имя Пелагеи задрожало под горлом. Но только одно мгновение длилось это ослепление.
– Зиночка… Зиночка… – Задыхаясь, он шептал в её волосы одно только слово, одно только имя. Его было достаточно, чтобы выразить всё, что сохранил он для неё и что принёс теперь к ней, в этот поздний неурочный час.
– Вернулся… Ты вернулся к нам… Сашенька… – Она вырывалась из его рук и сама обнимала его, обхватывала голову, оплетала плечи, целовала в глаза и в губы. Он чувствовал её тёплое дрожащее дыхание. Видел её широко раскрытые глаза, в которых были и радость, и изумление, и ещё то, что видел он в глазах её сестры однажды ночью, когда над ними летала бабочка-королёк…
Во дворе скрипнуло.
– Зина! Ты где, доча? – послышался голос Петра Фёдоровича.
– Да здесь я, тятя! – Отозвалась она не сразу, и то, что она запоздало откликнулась, и это «да здесь», произнесённое возбуждённо, радостно, заставили Петра Фёдоровича снова окликнуть её:
– Что там такое, Зина?
– Саша вернулся! – сказала она дрожащим, западающим голосом.
Во дворе на некоторое время воцарилось молчание.
– Какой Саша? – уже тише спросил Пётр Фёдорович.
– Саша! Наш! – снова сказала Зинаида.
– Наш? Неужто Ляксандра? Курсант?
Уже решительно стукнула калитка, послышались торопливые шаркающие шаги. Пётр Фёдорович дважды обошёл их вокруг и сказал:
– Ну-ка, дочь, отпусти. Дай поздоровкаться. Оплела, как хмель… Над ж, и правда приехал. Вот тебе и Топор… – И Пётр Фёдорович засмеялся, то ли вспомнив прозвище, которое когда-то дал Курсанту, то радуясь за дочь и за всё то доброе, которым не обносила их дом скудная жизнь нынешней военной поры.
– Вот, тятя, видишь… Приехал… – Зинаида всхлипывала и смеялась, и снова всхлипывала, будто всё ещё не веря случившемуся.
– А как же вы думали. Приехал. Что я вам говорил? Не тот человек, чтобы родное бросить. А чтой-то от тебя лекарствами пахнет? Из госпиталя, что ль?