Днепр – солдатская река — страница 2 из 44

– Эй, капитан, хватит трепаться. От своего трёпа у меня температура повышается. – Это подал голос лежавший у стены любитель чтения. А может, и не он. Воронцов пока плохо различал их голоса.

Гришка хихикнул и начал перекидывать свой разрисованный гипс на другую сторону кровати, откуда раздался явно командирский голос.

Воронцов тоже повернул голову. Разговаривал усатый дядька.

– Чего ты к нему пристал? – начал выговаривать Гришке усатый. – Видишь, человек только-только в себя пришёл. А ты, видать, уже к Марье сбегал? Потрепался, душу отвёл. – И в глазах усатого мелькнула живая искорка.

– Сбегал. Доложил: мол, так и так, жизнь продолжается… Слышь, бать, а ты видел, какие груди у неё? Во! Только ордена носить!

– Трепач! – Усатый попытался шевельнуться, и хлипкая больничная койка вздрогнула под его могучим телом. – Как же я увижу?

– А, ну да. Ты ж ни хрена не видишь. – Гришка озабоченно посмотрел по сторонам. – А давай, бать, я тебе дырочку проколупаю. Чтобы ты – хоть одним глазком… Когда она к тебе нагнётся, ты и посмотришь. Самый момент… Одним глазом тоже можно всю увидеть.

– Да ну тебя к чёртям, капитан! Что ты, ей-богу!.. Как в детстве! В щёлку… За старшими девками…

Капитан… Что он его, в насмешку, что ли, называет капитаном?

– А чё, бать, было дело, да?

– Какое дело?

– Ну, за девками… Рассказал бы, скрасил досуг. А, бать? Тихо. Кажись, Марья…

– Вот я ей сейчас скажу, что у тебя не в то ухо ветер подул. Чтобы тебе, дураку, какую-нибудь таблетку дали. Чтобы дурь-то прошла.

– Нет таких таблеток, бать.

– Есть.

– У Марьи-то? При её стати у неё другие таблетки должны быть…

– Дурак. Вот гипс снимут, по уху тебе, трепачу, дам.

В коридоре слышались женские голоса. Видимо, один из них и принадлежал той загадочной Марье, о которой шептались усатый с Гришкой.

То, что в палату вошло начальство, Воронцов понял по той тишине, которая в один миг воцарилась под белым потолком среди белых стен.

– Ну что тут у нас? – послышался голос женщины средних лет. В этом голосе всё уже устоялось. И всё же Воронцов почувствовал в нём едва уловимую интонацию любопытства. В любой женщине всегда остаётся частичка той девочки, с которой, как ей кажется, она навсегда уже распрощалась. Давным-давно. Просто, видя тридцатилетнюю женщину, мы либо не знали её двенадцатилетней девочкой, либо забыли её. Человек – не предмет, у которого прошлого может и не быть. А у женщины прошлое порой бывает значительно глубже её прожитых лет.

Рука доктора была прохладной, почти невесомой, как утренняя тень в саду. И рука, и белый, тщательно выглаженный халат пахли лекарствами. И, пожалуй, только этот запах настойчиво напоминал о том, что никакая это не тень, и даже не женщина, а просто доктор. Доктор в больничной палате. В госпитале. Где он, Санька Воронцов, просто больной. Раненый, которого привезли сюда с передовой. В потоке битых, калеченых, искромсанных и обожжённых войной, но ещё живых, нашлось место и ему, лейтенанту ОШР. Лица её Воронцов не мог разглядеть. Медсестра тут же начала запихивать ему под повязку, в щель, градусник.

– Доктор, скажите, я буду ходить? Ноги мои целы? – спросил он о том, что казалось для него главным.

– Не только ходить, но и бегать будете. – Она откинула простыню и начала ощупывать бинты. Что-то непонятное сказала медсестре, что-то по поводу перевязки. Потом ему: – И ходить, и бегать. Но нужна ещё одна операция. Так что готовьтесь, лейтенант.

– Что, так сильно меня покалечило?

– Вам повезло. Кто-то из ваших товарищей правильно сделал первую перевязку. Быстро доставили в полевой госпиталь. Потом – к нам.

– Спасибо, доктор, – сказал он.

– Готовьтесь к операции, – сказала она.

И тут Воронцов увидел её лицо. Мягкий овал, смуглые веки, чёрные гладкие волосы, зачёсанные под ослепительно-белый колпак, и мягкие серые глаза, напоминающие прикосновение её рук. Кого она ему напоминала? Кого-то из прошлого, которое он хотел забыть навсегда. Особенно голос, интонация. Властная и в то же время женственная. Манера немного растягивать гласные в окончаниях слов.

Он закрыл глаза.

А доктор начала осматривать других ранбольных.

– Мария Антоновна, надо бы Кондратенкову тоже температуру измерить, – осторожно подал голос Гришка, жадно следя за каждым движением доктора.

– Эх, Гриша, Гриша… – тут же отреагировала она. – Не иначе вы в ухажёры ко мне набиваетесь! Не трудитесь, голубчик, ни фельдшером, ни истопником я вас при себе не оставлю. Недельки через три на переосвидетельствование и – на фронт.

– Фронта, Мария Антоновна, я не боюсь. А вот о вас скучать буду. Это правда.

– Ох, Гриша, Гриша, – вздохнула доктор. – Ну что там с твоим Кондратенковым? Кондратенков, как себя чувствуете? – И она наклонилась к пожилому, плотно укутанному бинтами и гипсом, которого Гришка называл батей.

– Устал я лежать в этой броне, товарищ доктор, – ответил усатый. – Пролежни, наверно, уже образовались. Бока ноют.

– Гипс начнём снимать на следующей неделе. Потерпите, Кондратенков. Потерпите.

Когда доктор ушла, усатый вздохнул и сказал:

– Капитан, разволновал ты меня, стервец.

– Ты, бать, о чём?

– Да про девок напомнил.

– Про каких девок, бать? – хитрил Гришка, вытянув шею и подмаргивая всем, кто лежал в палате.

– Ну как про каких? За которыми подсматривал. На речке, помню… Купальня у нас одна была. И они потом, ну, девки, платьишки свои и трусы в кусты выжимать ходили. Купались-то в платьях. А мы с Кузьмой, друг у меня был, затаились раз, ждём… Да ну тебя к чёрту, капитан! Ей-богу, как незнамо кто…

– Ну-ну, бать, давай дальше. Ты ж на самом интересном остановился. Вон, разведчик уже в калачик свернулся…

Батя молчал. Молча смотрел в потолок. Бинтов на голове у него после последней перевязки стало меньше. И лицо целиком открылось. Не такой уже и старый он оказался, как показалось Воронцову вначале.

– Я ж на одной из них потом женился. Кто ж про свою жену рассказывает?

Они засмеялись.

– Бать, а дети у тебя есть? – спрашивал читавший книгу. У него была перевязана грудь и ступня левой ноги.

– А как же. О них и думаю теперь день и ночь. Трое их у нас. Все сыны. Старшему через месяц семнадцать. На фронт рвётся. В аэроклуб ходит. Уже летает. А мы ещё до Днепра не дошли.

– Да, бать, попадёт твой старший на фронт как пить дать.

– Догонит нас где-нибудь под Варшавой.

– Неужто так быстро теперь пойдём?

– А что! Вон как гонят!

Заговорили остальные.

– А моему старшему пятнадцать. И я не знаю, жив ли он. Под Минском наша деревня.

– Там, говорят, в партизаны многие подались.

– Да, мужики… В один приём у нас не получилось. Мы-то, считай, уже второго призыва. Первого уже почти нет. Выбили весь. А, видать, и третий понадобится. Вот под него дети как раз и подрастут…

– Смоленский, – вдруг спросил Воронцова Гришка, – а ты какого призыва? На резервиста вроде не похож. С какого года на фронте?

– С сорок первого. С октября месяца.

Гришка присвистнул. Кивнул на подвязанную на растяжке руку:

– И что, эта твоя нашивка первая?

– Третья.

В палате сразу затихли.

– Да, кому как. Вон, батю по первому заходу, а как сразу…

Вскоре Воронцов узнал, что лежат они в тыловом военном госпитале, а вернее, в обыкновенной школе, переоборудованной под госпиталь, что находится эта школа-госпиталь в городе Серпухове Московской области на тихой улице недалеко от такой же тихой, почти неподвижной, реки Нары. В палате вместе с ним лежат офицеры. Четыре капитана, два лейтенанта и два майора. Так что Гришка действительно был капитан. Прибыл он сюда из-подо Ржева. Артиллерист, командир батареи дивизионных 76-мм орудий. Правда, через несколько дней Воронцов слышал, как он рассказывал свою историю совсем по-другому: воевал под Сычёвкой, в разведке. Батя – майор Кондратенков. Воевал в Пятой гвардейской дивизии с января сорок второго. Командовал ротой, когда его полк одним из первых ворвался в Юхнов. Перед самым ранением получил полк, преобразованный в боевую группу. Ранен под Износками. Места для Воронцова знакомые. Другой майор, Грунин, начальник штаба стрелкового полка той же Пятой дивизии, попал под обстрел, когда вместе со своим оператором и ПНШ по разведке обходил передовую. Теперь перечитывал школьную библиотеку. В разговорах он участвовал редко. Послушает, усмехнётся, снисходительно качнёт головой – и снова в книжку. Капитанов вскоре выписали. С ними Воронцов даже не успел как следует познакомиться. В один день они прошли медкомиссию и явились в палату уже в отутюженных гимнастёрках. Сияя медалями и нашивками за ранения, попрощались и отбыли по своим частям. Из всех капитанов остался один Гришка.

– А я в свой полк возвращаться не хочу, – подал голос один из лейтенантов, обычно молчаливо слушавший своих соседей. Он уже ходил по палате, бережно придерживая свой бок. Огромный осколок прошёл по касательной, разрубив несколько рёбер. Ещё бы на сантиметр глубже…

– А чё так, Астахов? – поинтересовался Гришка. Гришка интересовался всем. Поэтому вступал в любой разговор. Скучно ему было в госпитале, невыносимо. Всё чаще он заговаривал о своей батарее, о товарищах.

– Да комбат у нас – сволочь. – Астахов смотрел в окно. Там кивал листвой старый клён. Клён дорос до третьего этажа и наполовину закрывал окно офицерской палаты. – Прицепился ко мне – то не так, это не так… Штрафбатом угрожает. Ротный сквозь пальцы смотрит. Водку вечерами вместе жрут. Не вернусь. В армейский офицерский резерв пойду. А там – куда попаду, туда и попаду. Наша доля известная: больше взвода не дадут, дальше «передка» не пошлют.

А через несколько дней Астахов рассказал свою историю, из-за которой у него с комбатом и разгорелся сыр-бор. В роте у них была санинструктор, землячка Астахова. Они даже в одной школе учились до войны. И началась у них любовь. А потом приглянулась она комбату. Стала ходить к нему в землянку… У того до неё была радистка. Он её, с пузом, месяц как в тыл отправил. Комиссовали радистку. Командир полка после того случая всех радисток разогнал, солдат вместо них набрал, мужиков. А комбат санинструктора присмотрел…