Воронцов вспомнил мельницу, Захара Северьяныча, Лиду и то, как надевал чужую форму. Не уйди он тогда из той деревни, что было бы с ним?
Вскоре дошли до натоптанной тропы. Здесь прошли раз двадцать туда-сюда. Воронцов присел. Затаил дыхание. Спина Кличени исчезла за ольховым подростом, ещё не сбросившим свою листву.
– Стой! – послышалось впереди.
– Сало! – тут же отозвался Кличеня; голос его прозвучал в лощине необычно громко, с интонацией раздражения.
Сало, подумал Воронцов, это что, кличка или пароль? Если пароль, то почему не прозвучал отзыв. И фуражир, и часовой, встретивший его окриком, хорошо знают друг друга, так что необходимости в отзыве нет. А вот Кличеня, нагруженный мешками, если это он, действительно Кличеня, а не Сало, пароль назвать должен был в обязательном порядке.
– На, тащи дальше сам! Все плечи оттянул. – Кличеня сбросил оба мешка к ногам часового.
Воронцов успел перебежать за куст смородины, заросшей крапивой и пустырником, прополз шагов пять и приподнялся на локтях. Теперь он видел обоих. Часовой тоже был одет в камуфляж «древесной лягушки». Только вместо кепи на его голове сидела каска, туго обтянутая куском крапчатого камуфляжа, перехваченного по окружности ремешком. За ремешком густо торчали берёзовые веточки маскировки. Часовой оказался коренастым крепышом.
– Где ты так долго? – спросил крепыш и толкнул носком коричневого ботинка большой мешок. – Ого!
– Вот тебе и ого… Пока вы тут на костре яйца жарили, мне пришлось попотеть.
– На Галюхе, что ль? – засмеялся крепыш и достал из нагрудного кармана пачку сигарет.
– А это, Глыба, не твоего ума дело. У тебя что, претензии? А то давай поговорим?
– Ты что, Кличеня, обиделся, что ль? Ну извини. Не знал, что ты жениться на ней собрался.
Значит, всё же Кличеня. Но и часовой не Сало. У часового своя кличка или фамилия – Глыба.
– Пока ты там на свиданку ходил, у нас… – Глыба сделал неопределённый жест рукой. – В общем, с Шайковкой полная хана. Одна группа почти полностью накрылась. На краспопёрых напоролись.
– Кто?
– Колюня, Гресь и этот, новенький, офицер – наповал. Юнкерна только слегка задело. Прибежал бледный, матерится. Один он из всей группы остался.
– Где он?
– У себя, в землянке. Ты ж ему такую землянку оборудовал, хоть зимуй. Весь самолёт перетащил. И дождь теперь не промочит.
– А ты чего ж, Глыба, такой радостный? – И Кличеня со злостью швырнул под ноги недокуренную сигарету.
– Может, операцию теперь отменят…
– Что?! Ты как встречаешь старшего по званию? А?! Глыба? Почему отзыва не слышу?
– Сухарь, – нехотя выдавил Глыба.
Воронцов прижался к земле, отдышался и пополз назад. Полз до осинника. Там встал и, держась завесы зарослей бересклета и крушины, побежал в сторону сосняка.
У Юнкерна трое убитых. Среди них некто офицер. Кто? Неужели Владимир Максимович?
Он вспомнил своего бывшего начштаба. С таким помощником, как Турчин, можно было обдумать, спланировать любое задание. Надёжный человек. Умный офицер. И почему он не захотел возвращаться назад? Боялся, что спросят за полк? За оставление позиций?[9] Сколько раз они выпутывались из таких обстоятельств, которые казались безнадёжными. Но выбирались сами и выводили отряд. Владимир Максимович казался Воронцову неуязвимым. Отличный стрелок, офицер, хорошо разбиравшийся в вопросах тактики и умевший предугадать действия противника. Казалось, что они могли сделать силами своего маленького отряда, находясь при этом за линией фронта? Прятаться от немцев и полицаев по лесам? Но нет, не только. Выполняли задания, собирали разведданные, ходили в «коридор» в окружённую группировку 33-й армии, возили грузы. И Владимир Максимович действовал безупречно. Какое-то время Воронцов считал его погибшим. Там, на Угре, весной прошлого года, когда немцы растерзали выходящую из окружения западную группировку 33-й армии. Но потом узнал, что его бывший начштаба жив. Степан тоже был там. Степан сумел вернуться[10]. И вот теперь, похоже, что-то случилось с Турчиным. Что же произошло с группой Юнкерна? И кто такой «офицер»?
На другой день, вернувшись из Прудков, Воронцов снова встретился с Радовским в келье монаха Нила.
– Как ты понял, что это был Кличеня, а не сам Юнкерн? Внешне они схожи. Одинакового возраста. У Кличени тот же рост, телосложение и даже на лицо они очень и очень похожи. Когда Юнкерн начал приближать к себе этого мужлана, я подумал: не готовит ли он себе, таким образом, двойника?
– Он сморкался в руку. А потом, когда я прошёл за ним до самого лагеря, часовой его называл по имени – Кличеней.
Радовский засмеялся.
– Сморкался в руку? Да, ты прав. Наблюдательность – дар. Дар универсальный. Он одинаково важен и для философа, и для разведчика. И для поэта, и для снайпера. Юнкерн конечно же так, по-мужицки, прочищать нос не мог. Это – привилегия простонародья. Но когда-нибудь и русский мужик научится элементарному и будет носить в кармане чистый носовой платок.
Вот что его настораживало в Радовском. Дистанция, которую тот всегда, быть может, даже неосознанно, держал перед собой и человеком, происходившим не из той благородной среды, которая произвела на свет и воспитала господина Радовского. Всё-таки он был и оставался вражиной, как сказал бы Кудряшов. Белая кость, голубая кровь… Чёрт бы его побрал с этим его особым химическим составом. Вот вроде и добрый человек, и судьба его потаскала по нелёгким дорогам. И служит всю жизнь. И солдатской кашей не брезгует. А всё равно родинки не смыть… С обидой живёт. И с претензией. С тем, видать, на родину и вернулся. За родительскими могилами – родительский дом да имение, да земли, да всё, что на них есть… Немцы пришли за нашими десятинами. А эти – вроде как за своими.
– Да я ведь, господин Радовский, тоже на рогожке родился. Так что и у нас с вами привилегии – разные.
– Прости, Курсант… Не о том сейчас надобно. Я знаю. Прости. Это так… Старые обиды. Несостоятельные и бессмысленные. В них нет сути. Суть ушла. Исчезла. Навсегда. Осталось одно. И у меня, и у тебя.
– Что? – вопросительно посмотрел на Радовского Воронцов.
– Россия.
Они некоторое время молчали. Радовский шевельнулся первым.
– Я говорю это без пафоса. Думаю, что ты меня понимаешь. А ты, я вижу, устал. Только усталость твою я не совсем понимаю.
– Прибыл на отдых и лечение, а тут…
– Эта усталость пройдёт. Ты устал носить оружие. Пройдёт. Но бывает на свете иная усталость. Как сказал поэт, и трудно дышать, и больно жить…
– Нет, я этого не ощущаю. А вы…
– А я должен подумать об Ане и Алёше.
– Вы хотите начать новую жизнь?
Неожиданный вопрос Воронцова застал Радовского не то чтобы врасплох, нет, Георгий Алексеевич даже не вздрогнул, услышав то, о чём в последнее время постоянно думал. Но первое слово в ответ он произнёс не сразу. Кто он здесь? Он, Радовский Георгий Алексеевич, родившийся в конце прошлого века в родовом своём имении неподалёку отсюда? Он, пришедший сюда два года назад, – кто? Офицер двух армий, так и не ставший русским солдатом. Он, заблудившийся в поисках отчизны, и теперь пытающийся обрести её рядом с любимой женщиной и сыном на берегу тихого лесного озера. Он, дезертир или беглец, что, по своей сути, одно и то же. Разрушающий будет раздавлен, опрокинут обломками плит, и, Всевидящим Богом оставлен, он о муке своей возопит… Начать новую жизнь. Как это странно звучит. С какой пленительной жутью! Начать новую жизнь… Мне? Заглянувшему в преисподнюю? Созидающий башню сорвётся, будет страшен стремительный лёт, и на дне мирового колодца он безумье своё проклянёт… Нет, об этом он сейчас говорить не готов. Даже с тем, кто может его понять как никто другой. И Радовский спросил Воронцова:
– Ты воевал в штрафной роте?
– Да.
– Командиром взвода? Роты?
– И солдатом, и командиром взвода.
– Как ты думаешь, – спросил вдруг Радовский, – если я приду с повинной, меня зачислят в штрафную роту? Хотя бы солдатом. Дадут винтовку и возможность искупить кровью мою вину перед родиной?
– А у вас перед родиной есть вина?
– У меня есть долг. Я понимаю, это звучит высокопарно и почти… Но всё же – долг. При том, что слово «родина» мы, возможно, наполняем разным смыслом. Но это же не мешает нам спокойно смотреть друг другу в глаза и понимать. А твой недуг, Курсант, скоро пройдёт. Каждому – своё, как говорят немцы. Только усталый достоин молиться богам, только влюблённый – ступать по весенним лугам! Сейчас ты ступаешь по тем самым весенним… Хотя, возможно, не вполне это ощущаешь. И хотя кругом осень. – И, не отрываясь от сияющего оконца, куда всё ещё косо заглядывало солнце, озаряя бронзовый присад и почерневший от времени оконный переплёт, вздохнул. – Какая прекрасная нынче осень! В такое время бродить бы по пустынному лесу рядом с человеком, которого любишь. При этом зная, что твои чувства взаимны.
Воронцов ничего не ответил. Он снова воспринял слова Радовского двояко: либо господин майор слишком откровенен с ним, и откровенен до сентиментальности, либо действительно ведёт какую-то свою игру с дальним прицелом.
Радовский тут же почувствовал настроение Воронцова и сказал:
– Значит, Аня с Алёшей там, в Прудках, вполне устроены и в безопасности?
– Да. Поживут пока у Бороницыных.
Эта фамилия, которую Воронцов произносил уже не единожды, что-то напоминала Радовскому. Что-то из давно минувшего, забытого или полузабытого. То ли солдат, ещё той, русской армии, то ли прапорщик… То ли Августовский лес, то ли позже, на Дону…
– Надо брать Кличеню. – Воронцов отпил из алюминиевой солдатской кружки глоток чая. Чай уже остыл. Настой из каких-то неведомых трав вязал рот. – Во-первых, это можно сделать без особых сложностей. Перехватим его в лесу, на дороге, когда он в очередной раз пойдёт в Андреенки. Группа Юнкерна, таким образом, уменьшится ещё на одного человека. Во-вторых, зная пароль, мы можем почти беспрепятственно войти в их лагерь. Если мы даже завяжем перестрелку, они сочтут нас за отряд Смерша и, скорее всего, постараются тут же уйти. Принимать бой в их обстоятельствах нет никакого смысла.