– Мне на тот берег возвращаться не с руки. Нет у меня такого приказа. Свой плацдарм я не удержал. Готов драться на ваших позициях. Шестеро нас, да при пулемёте. Полнокровное отделение.
– Отделённых-то я найду. А вот хорошего ротного на третью роту мне не хватает.
– Так говорят же, товарищ майор, что батальон ваш – офицерский. Неужто среди стольких-то старших лейтенантов не нашлось?
Майор и капитан переглянулись.
– Старших лейтенантов много. Даже подполковники есть. Но народ всё тыловой. И профессии не совсем военной, интенданты да финансисты. Ну так что, товарищ старший лейтенант?
– С первого разу однозначно не ответишь. С одной стороны, товарищ майор, у меня свой комбат есть, капитан Лавренов. Может, слыхали про такого. А с другой… С другой получается совсем другое: капитан Лавренов, если он живой остался, сейчас там, за Днепром, на том берегу, а мы с вами тут. Так что моё солдатское дело какое: где покос отвели, там и коси!
Сидевший в углу связист позвал комбата к телефонному аппарату. Майор взял трубку, и вскоре Нелюбин понял, что комбат разговаривает о нём, и не с кем-нибудь, а с командиром дивизии, с генералом. Ему сразу стало страшно, а когда майор вдруг взглянул на него и сказал, мол, передаю ему, то есть Нелюбину, трубку, у него сразу пересохло в горле и слегка зарябило в глазах. Такое с ним случалось, когда рядом ложились снаряды или пикировщики заходили в очередную атаку на окопы его роты.
– Ну что, старший лейтенант Нелюбин, не удержал ты наш плацдарм? – послышался в трубке усталый голос комдива.
– Выходит, сплоховал я, товарищ генерал-майор. Готов искупить. – А что ему было ещё сказать своему генералу?
– Скольких вывел?
– Шестеро активных штыков и капитан Симонюк из штаба дивизии. Вынесли троих раненых. Никого не бросили, товарищ генерал.
– Симонюк жив? С тобой вышел? – сразу оживился голос командира дивизии.
– Живой и невредимый. С положительной стороны показал себя во время прорыва, участвовал в рукопашной. – И вдруг Кондратия Герасимовича осенило: – Разрешите остаться на правом берегу, товарищ генерал?
– Разрешаю. Там майор Дыбин тебе вакансию подыскал. Я уже поставлен в известность. Вот и принимай роту. После боя разберёмся. А Симонюк далеко?
– Да спят они все без памяти. Консервов штрафных поели и завалились прямо в траншее. Приказать поднять?
– Не надо. Пусть отдыхает. У него на плацдарме работы будет много.
А утром, когда старший лейтенант Нелюбин вместе с начальником штаба батальона капитаном Феоктистовым обходил траншею Третей штрафной роты, в одной из отводных ячеек он увидел знакомую личность.
– Семён Моисеич! – радостно окликнул Нелюбин бывшего младшего политрука.
Тот торопливо одёрнул гимнастёрку, поправил ремень и, приняв «смирно», отчеканил:
– Рядовой первого взвода Третей роты отдельного штурмового батальона Кац!
Некоторое время они молча смотрели друг другу в глаза. Но никто из них больше не проронил ни слова. Так и разошлись молча. Каждый в свою сторону: рядовой ОШБ – в свою ячейку, а старший лейтенант Нелюбин дальше по траншее.
Нелюбин шёл и думал. Не чаял он здесь, на плацдарме, с винтовкой, на позиции простого рядового бойца встретить младшего политрука, который гнушался окопов, даже когда в них не пахло порохом. И покачал головой: что ж, Семён Моисеич, сам на себя в кнут узлов навязал…
– Что, знакомого встретили? – поинтересовался начштаба.
– Политруком раньше в нашей роте был, – признался Нелюбин.
– И что, хороший был политработник?
– Ни плохого, ни хорошего о нём сказать не могу, товарищ капитан, потому как в бою его ни разу не видел.
Начштаба засмеялся:
– А вы, Кондратий Герасимович, человек непростой. Кстати, бывший младший политрук Кац осуждён именно за уклонение от боя, а проще говоря, за трусость.
Рота занимала около полутора километров траншеи, отрытой, как видно, наспех, кое-где мелковато, так что по таким участкам пробираться пришлось на четвереньках. После осмотра линии обороны капитан Феоктистов собрал на НП командира роты взводных и их заместителей и представил им нового ротного.
Нелюбин выслушал доклады командиров взводов и поставил первую задачу: углубить ходы сообщения и усилить наблюдение и прослушивание линии обороны противника. Когда командиры взводов ушли, капитан Феоктистов сказал Нелюбину, кивнув на его сапёрную лопату:
– Кондратий Герасимович, давно хотел спросить: зачем вам сапёрная лопата?
Нелюбин оглянулся на свою лопату, на начштаба, и, заметив в уголках его рта усмешку, тем же кружевом и отмолвил:
– А, эта-то? Старая привычка, товарищ капитан. Солдатская. Я ведь с сорок первого воюю. С самого начала. Привык.
– Вам в бой в цепи не ходить. У нас в батальоне не принято, чтобы ротные командиры носили шанцевый инструмент подобного рода.
– Ничего-ничего, товарищ капитан, солдатская лопатка и офицерский ремень не шибко оттягивает. Своя ноша, как говорят…
– Ну зачем она вам?
– В офицерском штурмовом батальоне, говорят, пайки большие, так я ею буду кашу есть. – И Нелюбин похлопал ладонью по брезентовому чехлу.
– Ох и не просты ж вы, товарищ Нелюбин!..
Они рассмеялись.
Когда начштаба ушёл, Нелюбин в сопровождении связных, назначенных ему от каждого взвода, снова пошёл по траншее. На этот раз решил навестить пулемётные расчёты и бронебойщиков.
Она-то знала, что судьбы всех солдат, находящихся в окопах по ту и другую сторону, совершенно одинаковы. Потому что ей, пуле калибра 7,92, ничего не стоило снизиться там или там и шлёпнуть в теменную часть каски любого зазевавшегося стрелка или пулемётчика, или офицера. Она здесь, на передовой, была главным судиёй. Она приговаривала к смерти или пожизненному увечью и тут же исполняла свой жестокий приговор. Зачастую между первым и вторым не проходило и доли секунды. Потому что здесь некогда было думать. Пусть думают те, кто копошится внизу, кто для неё всего лишь очередная цель. Для них, слабых и беззащитных, их размышления – своего рода защита. Сойти с ума – ничуть не лучше, чем быть убитым или остаться до конца жизни без руки или без ноги. На войне выбор невелик. А точнее говоря, его и вовсе нет. Для тех, кто смотрит на её одиночный полёт хладнокровно.
Когда же появляется выбор… Нет, упаси боже. Это сильно расшатывает психику.
Глава двадцатая
Две недели отпуска по ранению пролетели как один миг. Медицинская комиссия признала Балька фронтопригодным. В назначенный день он, одевшись по полной форме, прибыл на сборный пункт. Отпускниками и выписанными из госпиталей заселили казарму близ железнодорожной станции. Но долго прожить в этой казарме, серое кирпичной здание которой Бальк помнил с детства как дровяной склад, им не пришлось. Хотя многие уже передали родным и знакомым весточки о том, где они находятся. Ночью Бальк уже сидел в вагоне среди таких же отпускников, которые следовали в свои подразделения. Многие из них были с оружием.
С тех пор как в тылах действующих армий Восточного фронта стало неспокойно из-за активизации партизанских бандитских формирований, фюрер издал приказ, в соответствии с которым военнослужащим, получившим отпуск на родину, предписывалось следовать домой с личным оружием. Но Бальк отправился на родину прямо из госпиталя, и поэтому ничего, кроме армейского ранца, набитого продуктами домашнего приготовления, которые он вёз в качестве угощения для своих товарищей, у него не было.
До Минска они ехали спокойно. После Белостока пересели в другой состав. Вагоны были не такими комфортабельными. Зато более просторными. По радио, с армейской радиостанции под Белградом, без конца передавали песню «Лили Марлен». Бальку давно нравилась эта песня, и простенькие, но сердечные слова, и милый голос певицы. Все вокруг буквально преображались, когда из шороха и треска эфира вырывался желанный голос, до боли знакомые и ставшие родными интонации. Казалось, в певицу был влюблён весь вермахт, от солдата до генерала. Если русские в эту ночь не атакуют, подумал Бальк, то, возможно, и его взвод сейчас слушает в блиндаже «Лили Марлен». Странно, голос Лейл Андерсен заставлял думать не о доме, а о передовой, об окопах, где обитали его товарищи и куда теперь поезд вёз его.
И всё же хорошо, что паровоз не спешил. После Минска состав двигался со скоростью двадцать километров в час. Впереди двигались две платформы, нагруженные камнями, штабелями мешков, заполненных песком. На второй платформе были сложены запасные рельсы, возвышалось, как диковинное орудие, приспособление для их укладки. Что-то вроде подъёмного крана и лебёдки одновременно. Именно по поводу рельсоукладчика кто-то из ветеранов с нашивкой за тяжёлое ранение пошутил:
– Так это и есть наше секретное оружие, с которым мы начнём наше новое успешное контрнаступление на иванов!
Никто шутника открыто не поддержал, хотя в душе его иронию разделяли многие.
Возле Борисова в лесу поезд обстреляли из пулемёта. Несмотря на то, что соблюдалась светомаскировка, пулемётчик отстрелялся очень точно. Должно быть, пулемёт был заранее пристрелян «на колышек». Очередь прошла точно по верхней части окон трёх вагонов. Особенно досталось тем, кто лежал на верхних полках.
На ближайшей станции на перрон сложили в ряд, как делали это всегда после боя на передовой, тела троих убитых. Раненым сделали противостолбнячные уколы, впрыснули морфий. Перевязывал их опытный штабсарцт, ехавший в офицерском вагоне. Раненых решили везти до Орши. Там находился ближайший армейский госпиталь, куда и следовал штабсарцт, увешанный фронтовыми наградами.
А Лейл Андерсен всё пела и пела свою простую песенку, очень созвучную душе солдата Восточного фронта. Она пела даже тогда, когда слева по движению поезда в их вагоне зазвенели стёкла и пули защёлкали по обивке, по висевшему на крючках оружию и каскам. Лежавшие на полках, как птицы, перепуганные хищником, сыпанули вниз, на пол. Те, кому суждено было лечь в ряд на холодном перроне ближайшей станции, так и остались на своих удобных полках. Разве думали они, закалённые солдаты Восточного фронта, что смерть за фюрера и великую Германию застанет их не в окопах, среди верных товарищей, а здесь, в русском вагоне, во сне?