Северина с трудом повторила:
— Ты доволен, правда же?
Поскольку Пьер не отвечал, она обратила внимание на то, что уже сгустились сумерки, которые мешали ей увидеть реакцию лица, плохо справляющегося со своими мышцами. Она зажгла свет, села у безжизненных ног и, как обычно, стала вопрошать глаза мужа.
И тут Северина испытала более жестокое страдание, чем все те, которые одно за другим терзали ее несчастное сердце. Смущение… хуже, стыд — вот что Северина обнаружила в дрожащем, детском и преданном взгляде, стыд Пьера за свое разрушенное тело, стыд за то, что ей теперь всю жизнь придется ухаживать за ним, ей, которую он всегда так любовно опекал.
— Пьер, Пьер, я счастлива с тобой, — пролепетала она.
Он попытался махнуть головой, у него это почти получилось, и он прошептал своими непослушными губами:
— Бедная… бедная… юг… коляска… прости.
— Замолчи, пожалей меня, замолчи.
Это он-то просит у нее прощения, он, который теперь всю жизнь будет считать себя обузой и желать себе смерти — она знала его, — чтобы избавить ее от себя.
— Нет, нет, не смотри на меня так, — закричала вдруг Северина. — Я не могу…
Она прислонилась лбом к груди, когда-то такой горячей, такой сильной; как вся эта борьба и благополучное ее завершение оборачиваются против Пьера! Чем более чистой будет она выглядеть в его глазах, тем больше он будет страдать от ее забот, ее… ее… которая…
Северина была в полной растерянности. Она спрашивала себя, где истинное добро, истинное спасение. Она молила о луче света, о прозрении, о молнии.
Отчаянно пытаясь собраться с мыслями, она все сильнее и сильнее прижималась к Пьеру и вдруг почувствовала, как он непослушными руками пытается гладить ей волосы. И эти невыносимо доверчивые руки инвалида заставили ее принять решение. Северина была в состоянии вынести все. Но только не это. И она рассказала все.
Чем объяснить такой поступок? Одним только нежеланием являть собой подкрашенную добродетель тому, кого она любила бесконечной любовью? Потребностью — менее благородной — в исповеди? Подспудной надеждой получить прощение и жить затем без груза страшной тайны? Кому под силу сосчитать все импульсы, которые после столь ужасных злоключений приходят в движение, сплавляются воедино в человеческом сердце и заставляют его выплескивать истину на дрожащие губы?
Прошло три года. Северина и Пьер живут на берегу моря, в уютном, тихом местечке. Но после того как Северина призналась ему, она больше ни разу не слышала звука его голоса.
Давос, 20 февраля 1928 г.
― ЯВАНСКАЯ РОЗА ―
I
Возвращаясь из Владивостока, судно «Kita-Maru» пересекло Внутреннее море Японии и бросило якорь в порту Кобе.
Человеческий груз, доставленный на нем, медленно выгружался на пристань. Почти полностью он состоял из китайских кули и русских беженцев. Одетые одинаково в лохмотья, пропитанные запахом пота, грязи и рвоты, эти пассажиры нижней палубы не слишком отличались друг от друга. Однако, если на желтых лицах одних запечатлелась вековая привычка к лишениям и невзгодам, то на других, растерянных, изможденных, в их слишком светлых глазах читалось покорное отчаяние перед предстоящими ударами судьбы, а хрупкость сложения и деликатность черт говорили о том, что им уготована быстрая погибель. В этом человеческом стаде побеждали только самые отъявленные скоты.
Когда эти несчастные уже кончили высадку, чуть хриплый, резкий, с неожиданными модуляциями голос крикнул:
— Лейтенант Лорэн!
А затем и я услышал свою фамилию.
Мой товарищ и я, покинув узкую палубу, откуда мы смотрели, как из утреннего тумана появлялся город, вошли в столовую судна.
Японская полиция начала проверку документов пассажиров из кают.
Подозрительность, страсть к расследованию были доведены чиновниками и функционерами островов Восходящего солнца до невероятной степени. Сами профессионалы в области шпионажа, японцы, можно сказать, видели шпиона в каждом иностранце.
Полицейский в форме, перед которым я предстал, принялся молча осматривать меня. Длилось это очень долго. Маленькие, раскосые, лишенные выражения глаза обследовали каждую складку на моей куртке, каждый сантиметр моего лица, каждый его прыщ, поднялись до моего лба, а затем повторили осмотр в том же порядке.
Я уже готов был выказать нетерпение, но вспомнил, что тот не понимал по-английски. Он ждал своего шефа, позвавшего нас. Пока же он изучал меня. Уверен, что он узнал бы меня и десять лет спустя…
Лорэн — в эскадрилье его называли Боб — подошел ко мне.
— Я кончил с этим, — сказал он, — однако потребовалось, чтобы я им назвал девичью фамилию моей бабушки. Теперь твоя очередь поразвлечься.
Тут на смену своему подчиненному пришел офицер. Также маленького роста, широк в плечах; у него было усохшее лицо и белые нитяные перчатки на руках. Он подверг меня нескончаемому допросу. Однако он ничего не мог сделать против надежных документов, заверенных французскими гражданскими властями и военными властями Владивостока. Я оставил армию в Сибири и возвращался в Марсель для демобилизации. В этот же вечер я должен был сесть на судно, направлявшееся в Шанхай.
Полицейский с выступающими скулами вздохнул и вернул мои документы — я мог сойти на берег.
Боб ждал меня на палубе возле нашего багажа. Багаж был прост и легок, как и бывает у людей, которые за несколько месяцев, никогда не зная накануне, придется ли отправляться на следующий день, пересекли Атлантику, весь американский континент, Тихий океан, вязли в сибирских снегах, а теперь собирались завершить кругосветное путешествие, пройдя вдоль берегов Азии до Суэцкого канала.
Для наших сумок и чемоданов хватило двух носильщиков.
Чтобы добраться до площади, где можно было нанять автомобиль или тележку, запряженную лошадьми или людьми, пришлось пройти через карантинные, таможенные, паспортные службы. Наконец мы покончили с этими отвратительными формальностями. Между тем пассажиры нижней палубы все еще ожидали этого.
Их отвели за деревянные перегородки. Часовые, примкнув штыки, следили за ними. Несколько желтокожих шпиков в гражданском шныряли тут же.
Уж не знаю, что кто-либо из них услышал от толстой, беззубой китаянки, только когда мы проходили мимо, она, крича, стала вырываться. Удар прикладом, разбивший ей губу и нос, заставил ее замолчать. Ее муж или брат не шевельнулся. Стадо боязливо сбилось теснее.
— Видел? — машинально спросил Боб.
Я пожал плечами, ничего не сказав.
Мое безразличие, так же как и безразличие Боба, не было наигранным, напускным. Ему было только двадцать пять лет, мне двадцать один, а сцена такого рода уже не могла нас взволновать. Не напрасно мы провели несколько недель в Сибири зимой 1919 года.
Там тиф заполнял трупами улицы и поезда, и умирающие пылали в предсмертной лихорадке на ступеньках вокзалов. Там казаки атамана Семенова сажали на кол целые деревни. Там дети замерзали прямо на глазах у прохожих. Там смерть и пытка, голод и ужас стали для нас привычными.
Наши сердца — вернее, то, что под этим подразумевается, — не знали больше ни сострадания, ни жалости.
И гнетущие сцены забылись, как только нанятый автомобиль повез нас в центр города, и Япония с гравюры внезапно уступила место реальной Японии, безобразно размалеванной в европейской манере, с военными, бюрократами, полицейскими ищейками.
Красивые прически с гладкими блестящими буклями ритмично покачивались под стук деревянной обуви.
Расшитые крупными цветами, насекомыми, с изображением солнца ткани обтягивали женские фигуры. Проносились бегуны, впряженные в оглобли легких тележек. Люди подходили друг к другу с улыбками и нескончаемыми поклонами. Вековая почтительность, природная грация превращали их жизнь в некое подобие изящного танца.
Но в действительности ничего из всего этого не трогало двух молодых чужестранцев, кативших по Кобе. Боб рассеянно вытирал кровь толстой китаянки, забрызгавшую низ его пальто. Я же думал о ванне, которую собирался принять, так как наше переполненное пассажирами судно, имея ограниченный запас воды, не предоставило нам таких удобств.
Ничто так не пресыщает, как разнообразие. Мы поистине насытились открытиями. Пейзажи, климат, лица, обычаи — сколько всего мы повидали!
11 ноября 1918 года колокола в Бресте возвестили великую радость перемирия. Наше транспортное судно покинуло рейд. И с тех пор вавилонские постройки Нью-Йорка, равнины Среднего Запада, пустыня у Соленого озера, ущелья и горы, чудеса Калифорнии, миражи Гавайских островов, прелести Японии, трагические улочки Владивостока, бронепоезда Колчака, качка в Тихом океане, сибирские снега — чего только не узнали мы за три месяца!
А алкоголь и игра, а драки и женщины!
И все это по окончании фронта, смертельной пляски воздушных боев.
Мы испытывали неистовую жадность: брать, коверкать, растрачивать и отбрасывать все, что заключало в себе мгновенную и острую радость. Что до прочего, то мы отдавались во власть судьбы.
Судьба пожелала, чтобы по окончании войны нам предоставилось самое прекрасное путешествие из всех возможных, чтобы наша эскадрилья, направленная на подкрепление войскам в Сибири, покинула Францию и с тех пор, абсолютно никому не нужная, совершала прогулки между бретонскими берегами и китайским побережьем. Мы считали это абсолютно естественным.
А также и то, что наша удача утопала в попойках, времяпровождении с женщинами, безрассудствах.
Мы были пьяны оттого, что остались живы, что были слишком молоды и отмечены знаками победы на нашей униформе.
Я говорю и от себя, и от Боба. Из всех наших товарищей мы были самыми буйными. Ему, по крайней мере, все прощалось за то, что дважды он возвращался на базу на коленях убитого пилота, управляя рычагами вместо погибшего. Это может взвинтить нервы даже самого уравновешенного человека.
Мой случай был проще: я не мог обуздать свой темперамент, опасный для меня самого и для окружающих. В двадцать один год жажда жизни в полном разга