Дневная поверхность — страница 28 из 65

— Товарищ Варнас, — попросил я, — узнайте у хозяйки, где ее муж.

В ответ на вопрос Варнаса, женщина, помедлив, присела к столу, сжала руками виски и тихо заговорила. В комнате было совсем темно, только когда вспыхивали дрова в печке, видны были сухие глаза женщины, излучавшие какой-то странный серый свет, и ее белые зубы. Она говорила довольно долго и, наконец кончив, уронила голову на руки, спрятала в них лицо и застыла.

Мои спутники молчали, и я, привыкший за годы дружбы с Варнасом, ко всем оттенкам его молчания, понял: произошло что-то трагическое.

— В чем дело, товарищ Варнас? — спросил я. — Где муж этой женщины?

Варнас помрачнел и ответил:

— У нее нет мужа.

— Это и все, что она вам рассказала в течение получаса, — процедил я, с трудом сдерживая ярость.

— Нет, не все, — вмешался в разговор Басанавичус. — Вы хотите знать все? Ну что ж… Эта женщина всю войну ждала своего жениха. Полгода назад он вернулся. Они поженились. С трудом наладили хозяйство. Были счастливы. Вместе трудились. Она ждет ребенка. Два дня назад к хутору подъехала легковая машина. В ней был майор и три сержанта. После того как они поели, майор спросил: сдал ли хозяин поставки государству. Хозяин ответил, что сдал по молоку и мясу и скоро, как только уберет рожь, сдаст и по хлебу. Майор попросил показать квитанцию. Хозяин показал, сказал, что он человек дисциплинированный, одним из первых в районе сдал. Майор посмотрел квитанции, похвалил: «Молодец!» — а потом, внезапно изменившись в лице, с бешеной злобой прокричал:

— Ах ты сволочь! Советам хлеб даешь! Повесить его!

Сержанты с привычной сноровкой повесили хозяина на двери его же собственного дома и уехали. Прибывшие скоро работники милиции установили, что это были переодетые бандиты из фашистской шайки, терроризировавшей весь район. И ведь это не немцы, а свои — литовцы…

И опять я ночью проклинал судьбу, забросившую меня в эту экспедицию. Мне, как и многим людям моего поколения, приходилось видеть смерть в лицо. Но почему-то история с мужем этой женщины, которого я даже не знаю, произвела на меня особенно страшное впечатление. Я все время видел перед собой дверь дома, любовно расписанную разноцветными ромбами, я представлял себе лицо мужа этой женщины, висящего на двери. Она ждала его всю войну. Наверно, она его очень любила. Она сделала свой выбор не колеблясь, так же как девушка из сказки Шапшала. А теперь он убит…

Разве можно так работать в экспедиции? Наверно, правильнее бросить сейчас все это дело, уехать, прервать разведку. А потом, когда все успокоится, когда созданы будут нужные условия, можно будет начать снова. А так просто невозможно. Что делать?..

Я так ничего и не решил и утром встал раздраженным и измученным. Завтрак, аккуратно приготовленный и поданный хозяйкой, ни мне, ни другим не лез в горло. Трудно было смотреть ей в глаза. Хотелось возможно скорее уехать. Ведь все равно ни я, ни кто другой не могли ничем помочь.

Я встал, чтобы готовиться к отъезду, и вдруг заметил, что не все сотрудники экспедиции на месте.

— Где Варнас и Моравскис? — спросил я у Басанавичуса.

Альфред замялся и пробормотал:

— Они скоро вернутся.

Не знаю, может быть, сказалось нервное напряжение, в котором я находился уже много дней, и эта ужасная история на хуторе, но я вспылил и стал кричать, что мне надоели все эти тайны, что я начальник экспедиции и требую, чтобы со мной считались и ничего не предпринимали без моего разрешения. Это было очень глупо, вся эта выходка, но я ничего не мог с собой поделать.

Мои спутники молчали. Вне себя я выскочил из избы и пошел куда глаза глядят. Немного успокоившись, я увидел, что отошел довольно далеко от дома и нахожусь в ржаном поле. И тут я увидел Варнаса и Моравскиса. Обнаженные до пояса, они размашисто шагали почти рядом, и лучи утреннего солнца вспыхивали на клинках их кос, и ровными рядами ложилась у их ног скошенная рожь. Я долго смотрел на них, и даже сознание собственной глупости не могло побороть во мне светлого чувства гордости за моих товарищей, за людей. А еще обидно было, что я сам не умею косить…

Вскоре после нашего выезда пошел сильный дождь, и, в поисках укрытия, мы заехали в имение графа Огинского, одного из богатых и знатных магнатов Речи Посполитой.

Дворец был разрушен во время минувшей войны. От него сохранилась только двухэтажная коробка с колоннами да несколько скульптур с отбитыми головами на крыше. Мы укрылись под огромным развесистым кленом, который склонился над рябым от дождя озером.

Моравскис, скорчив печальную мину, замогильным голосом заявил:

— Вот именно здесь капитулировал его высочество. Бедняга навсегда остался с пустым кошельком и разбитым сердцем.

— Какое еще высочество? — спросил я.

— Один промотавшийся немецкий герцог, — ответил, улыбаясь, Моравскис. — Он обольстил единственную дочку Огинского. Старому графу пришлось дать согласие на брак. Тогда наш канцлер Сапега, сообразив, что брак может привести к онемечиванию половины Литвы, которой владели Огинские, запретил это дело. Герцог вызвал в имение войска. Сапега попросил помощи у своего друга Петра Великого. Русские гвардейцы быстро вышибли из Литвы и герцога, и его наемных головорезов.

Я посмотрел на круглое добродушное лицо Моравскиса, на его близорукие голубые глаза и вдруг отчетливо понял, что он, да и не только он, в экспедиции уже давно для меня не чужой. Этот деликатный, не слишком разговорчивый, как почти все литовцы, человек никогда не имел ни одной дурной мысли. Просто мы не все знаем друг о друге, не все понимаем…

Дождь кончился. Мы решили немного побродить по запущенному великолепному парку. Многовековые кряжистые дубы, высокие мачтовые сосны, тонкие лиственницы с нежными, почти пушистыми ветвями время от времени расступались перед клумбами и кустарником. В прямых аллеях царил зеленоватый полусвет, и лишь изредка на песке лежали пятна солнечных лучей, прорвавшихся сквозь густую листву. Беседки, шатры, амфитеатры из деревьев. Здесь умели создавать из деревьев любые причудливые композиции. По этим аллеям бродил когда-то Чюрлионис, служивший музыкантом в домашнем оркестре Огинских. Я отчетливо представил себе очередной бал во дворце в честь какого-нибудь титулованного ничтожества, вроде того немецкого герцога. Под звуки бесконечных вальсов и мазурок кружатся в танце раскрасневшиеся, нарядные люди, беспечно и кокетливо болтают женщины, военные, сверкая эполетами, со значительным и самодовольным видом несут светскую чепуху. Высоко, под самым потолком, на душной и полутемной галерее всю ночь напролет играет оркестр. А утром, после того как угомонились наконец лихие танцоры, по пустынным аллеям парка бредет Чюрлионис — художник и композитор, гордость своего народа, наемный музыкант, нищий и бесправный Чюрлионис. Он в черном сюртуке, с галстуком-бантом и высоким крахмальным воротником. Темные, добрые, измученные глаза оттеняют бледность лица, утомленного бессонной и бессмысленной ночью. Он бредет, иногда спотыкаясь, почти ничего не видя вокруг, назойливо звучат в ушах пошлые, затасканные танцевальные мотивы… Но постепенно их звуки вытесняются другими, все более властно проникающими в душу. Вольно и тревожно зашумели листья на старых дубах, из-за реки донеслись звуки канклеса и пастушеского рога, задумчиво и грустно лилась дайна — крестьянская песня, звенели птичьи голоса в просыпающемся лесу… И вот появились, созданные для людей, симфонические поэмы Чюрлиониса — первые литовские симфонические поэмы — «Море» и «В лесу», чудесные обработки народных песен. Их узнали и полюбили многие люди. Но композитор не смог порадоваться этому. Нищенское унизительное существование, постоянное перенапряжение в работе привели к страшной болезни — умопомешательству. Микалоюс Константинас Чюрлионис скончался в 1911 году в возрасте тридцати шести лет.

…В Советской Литве, в Каунасе, в Государственном музее имени Чюрлиониса собраны и тщательно сохраняются картины этого замечательного художника, лучшие музыканты Литвы исполняют его произведения.

Соратник и биограф художника профессор Галауне подарил мне монографию о Чюрлионисе с репродукциями всех его картин. На титульном листе этой монографии мой друг литовский композитор Балис Дварионас написал несколько первых музыкальных фраз из симфонии Чюрлиониса «Море»…


Уехав из поместья Огинских, мы остановились в глухом лесу для небольших раскопок средневекового могильника.

На крутом склоне высокого холма, под дерновым покровом, на желтой глине отчетливо чернели прямоугольники могильных ям воинов и их боевых коней. Возле скелетов рослых мужчин лежали тяжелые железные наконечники копий, большие, слегка изогнутые ножи, медные пряжки и массивные перстни. В могилах с погребениями коней было поразительно богатое убранство: инкрустированные серебром стремена, медные и серебряные бляшки от узды с рельефными изображениями звериных голов, даже хвосты лошадей были украшены огромными спиральными медными браслетами.

С раннего утра целыми днями мы копали, расчищали, описывали погребения и найденные вещи, а по вечерам спорили о том, как датировать вещи, о том, для чего они предназначались. Мы говорили почти только об одной археологии — для всего остального просто не хватало времени, но только и во всем этом «остальном» мы были уже совсем не чужими друг другу.

Работе мешал дождь, ботинки и брюки до колен были вымазаны жидкой глиной и часто насквозь мокрые. Зато раскопки оказались удачными. Мы увидели оружие, боевое снаряжение и останки тех, кто когда-то защищал пильякалнисы от крестоносных рыцарей, кто отстоял свободу Жемайтии.

Когда раскопки уже подходили к концу, как-то Варнас ушел в разведку. Он вернулся часа через три и пригласил Крижаускаса и Моравскиса пойти с ним на какой-то хутор.

— Там целый этнографический музей, — пояснил он.

— Я тоже пойду, — сказал я.

Варнас, помолчав немного, ответил:

— Не обижайтесь, но вам идти не стоит.

— Нет, пойду! — упрямо повторил я, заинтересованный и в то же время рассерженный какими-то, как казалось, рецидивами прежних отношений. Только тут я заметил, что Варнас, сощурившись, смотрит куда-то поверх головы, что всегда служило у него признаком сильного волнения. Но это не ос