Дневник 1827–1842 годов. Любовные похождения и военные походы — страница 10 из 34

Город Хелм, 19 февраля (3 марта). Воскресенье

Перечитывая варшавские мои записки, родилось во мне от удовольствия, которое они мне доставили, снова желание продолжать их. Не имея теперь на душе никакого дела (кроме письма Языкову, которому я не отвечал с августа, что мне да простит Всевышний!), а более чем нужно свободного времени и при порядочном образе жизни, я с наслаждением берусь за перо, ибо оно будет часто выносить из настоящей скуки меня в область воспоминаний, в которой всегда только цветущее видишь.

10 часов утра

Сейчас отправил я письма к матери, сестре и Саше в ответ на два от них полученных мною на прошлой неделе. Болезнь Анны удерживала их еще 4-го февраля в Петербурге, так что мать вынуждена была послать свое благословение на бракосочетание Саши с Беклешовым для того, чтобы не отсрочивать до Святой недели свадьбы. В эту минуту должны быть все уже в Тригорском. К Франциусу я наконец тоже собрался с силами и отвечал на два его письма от 1-го августа и 20-го ноября. К нему писать мне вовсе не шутка, отвыкнув совершенно от немецкого языка. Он чрезвычайно добр ко мне в беспримерной снисходительности к моей лени. Как душевно скорблю я о том, что дни его сочтены и что столько высоких его способностей должны исчезнуть, как исчезает в пространстве пламя, слетая с пепла. Желал бы еще раз на него взглянуть и посмотреть, сколько телесные немощи властны над нашим духом. Рам, пишет он, женится и влюблен по уши; этому человеку, совершенному прозаику, можно смело предсказывать всё счастье в жизни, на которое имеет право честный, благоразумный и трудолюбивый гражданин. Прошло десять лет, как мы семеро постановили наш союз во имя Бога, Чести, Свободы и Отчизны. Честь оного принадлежит вся Франциусу: он нас соединил и дал направление юношеским нашим умам к высокой цели добра. С того времени я стал постигать благородное назначение жизни. В нем одном себялюбие жизни не ослабило прекрасного стремления, и он, благороднейший, уже на краю могилы! Еще, быть может, немного дней, и того, кого я более всех люблю (скажу, как Байрон, всегда исключая прекрасный пол), уже не будет!

20 февраля. Понедельник

Я нахожусь здесь, в городе, для проверки полковых счетных книг. Они еще не готовы, и следовательно, и комиссии нашей нет еще никакого дела. Утро провожу я обыкновенно дома, читая что-нибудь (мемуары Байрона1 теперь); потом бродишь по городу, обедаешь у подполковника Булацеля, человека очень порядочного и ко мне благосклонного, а вечер играешь в карты: единственное утешение в столь скучном месте, где мы, праздно живущий народ, лишены всех способов к развлечению. Не будучи никогда игроком азартным, я если и не сделался теперь им, но всё успел проиграть 900 рублей по той причине, что, кроме редкого несчастья, которое я всегда имел (исключая однажды в жизни, под Замосцем, где я шутя сорвал 38 банков сряду и на 39-м почти всё проиграл назад), я мало опытен в расчете игры. Такой образ жизни не только вовсе не приятен, но даже и вреден здоровью. Коль скоро земля немного просохнет, то я намерен много ходить, хотя без какой-либо цели я и не люблю этого делать.

Из Варшавы выехал я довольно удачно. Потеряв надежду получить там деньги, не видя возможности без больших неприятностей, то есть занимая у приятелей деньги, долее так существовать, сел я в отправляющуюся оттуда новую коляску Плаутина, деланную под моим надзором, и пустился в путь. С Варшавой мне не было очень трудно расставаться, потому что, кроме Льва Пушкина и Ольги Сергеевны, да еще доброго обеда у старика Chovot, ничего для меня там не было привлекательного. Всех трогательнее была моя разлука с Ольгой, тем более что ей она была совершенно неожиданною, почему при ней она и выказала более свое дружеское благорасположение ко мне, чем бы она это сделала в другом случае, но всё не столько, сколько я бы желал в ней найти, ибо я ее очень люблю.

После долгой нерешимости и внутреннего борения между убеждением невыгоды продолжать мне службу и заманчивыми надеждами на будущее, которые некоторым образом подкреплялись вероятностью в непродолжительности получить несколько чинов (у нас выбыло в короткое время много офицеров из полка, и лучшие, к сожалению), рассудок мой одержал верх, и декабря 1-го дня я подал прошение об отставке. Скоро после того я получил от матери письма, в которых она просит меня остаться служить; если бы они не приходили долгое время, как деньги, то, вероятно, их бы было достаточно, чтобы остановить меня. Но теперь всё кончено, чему я очень рад, тем более что по последнему письму матери вижу, что она не имеет намерения, как я это ей предлагал, остановить в Петербурге ход моего прошения. Все мои надежды и планы основываются теперь на том, чтобы хоть месяца через три моя отставка вышла и мне бы выслали столько денег к тому времени, чтобы благопристойно можно возвратиться восвояси, а не блудным сыном. Хотя с некоторого времени и родилось во мне желание пошататься по свету образованному и необразованному, но я не смею предаваться оному, не видя никакой возможности к исполнению оного.

При таком образе жизни, скучном и бесцветном, как мой, с тех пор как я здесь, в Хелме, мерзком городишке, где даже недостаток чрезвычайный в квартирах для нас, были для меня Мура “Переписка и записки о Байроне”2 драгоценностью. Всегда предпочитал я и любил преимущественно этого певца как величайшего гения, но с тех пор, как Мур раскрыл передо мною с величайшим искусством жизнеписателя, которое при первом взгляде же бросается в глаза, всю жизнь его и показал характер его со всех сторон, во всех положениях ее жизни и в постепенном развитии оного, то сделался я даже пристрастным обожателем его слабостей в такой же мере, как любишь недостатки своей любовницы. Я, кажется, теперь совершенно понял этот великий дух (довольно самонадеянно) и узнал всю прелесть как наружную, телесную, так и нравственную его. Кажется, будто бы я вместе с ним жил, – так живо я себе представляю его образ жизни, его привычки, странности. Даже умственное бытие его, то, что мучило и услаждало дух его творческий как поэта и как простого человека, стремящегося к истинному и идеальному, постиг я и, как обыкновенно это случается, сверяя с своими идеями, находил часто сходными, вероятно потому, что прежде, быть может, почерпнув их от него же, присвоив себе, считал за собственные. Всю турецкую войну возил я его творения с собою – теперь же они будут со мною неразлучны! Наполеон и Байрон заключают в себе всё великое, что я знаю.

21 февраля. Вторник

Прочитав Байрона, я взял Руссо, которого я не знаю. Жаль, что и самое издание отнимает охоту его читать: так мелки буквы, что трудно глазам читать. Не знаю, буду ли иметь теперь терпение дочитать его “Элоизу”: это будет третий опыт!

23февраля. Четверг

Я был в 20 лет хватом, слыл забиякою (чего тогда и желал, не будучи им никогда), пил также в свое время из удальства, потом волочился за женщинами, как франт3. Наконец оставалось мне испытать только игру, чтобы заключить курс моей молодости, что теперь я, кажется, и делаю. Не имея с природы пылких страстей, тем более что с молодости я в достоинство ставил их обуздывать, не знал я страсти к игре. Теперь вижу я, что от праздной жизни можно легко ее получить и что она может сделаться самою сильною. Никакая игра не доставляет столь живых и разнообразных впечатлений, потому что совершенно неопределенна, неограниченна, что во время самых больших неудач надеешься на тем больший успех, или просто в величайшем проигрыше остается надежда, вероятность выигрыша. Это я слыхал от страстных игроков, например от Пушкина (поэта)4, и теперь я признаю справедливость его слов. Вчера я был и в игре чрезвычайно счастлив: для перемены попробовал метать банк и выиграл 150 рублей; сегодня утром тоже выиграл.

24 февраля. Пятница

Услужливая лень породила во мне престранную мысль не писать к Языкову, пока не получу отставки. Но я ее с негодованием отвергаю как недостойную чувств моих к любезному Николаю Михайловичу и тотчас же сажусь отвечать, если можно назвать ответом письмо, полгода позже, чем следует, отправляемое.

25 февраля

Всё, что я был в выигрыше, рублей 160, проиграл я вчера опять. Поставлю себе за правило каждый день ограничивать проигрыш известною суммой. Сегодня день прекрасный; я воспользуюсь им окончить к Языкову письмо. Ясная погода делает и наш дух светлее.

Я читаю теперь знаменитый “Contrat social” Rousseau, который во мне родил мысль, что частные лица, коих имущество (земля и пр.) уступается одним государством другому, должны бы иметь право требовать вознаграждения за переходящие в другое владение их земли от того, в пользу чью сия уступка делается, разумеется, только в таком случае, когда они не пожелают переходить и сами с их собственностью, что всегда должно быть предоставлено их произволу.

1 марта. Среда

Чтение мое теперь ограничено творениями Байрона и Руссо. Я начал сочинения последнего с политики, с “Contrat social” (“Условие общества”), который я нахожу достойным славы своей. В Байроновом “Пророчестве Данте” остановился я на мысли, что тот, кто входит гостем в дом тирана, становится его рабом. Она сказана в предостережение поэтам-лауреатам, которых Байрон очень не жалует. Он повторяет часто, что великим поэтом может только сделаться независимый. Мысля об этом, я рассчитываю, как мало осталось вероятностей к будущим успехам Пушкина, ибо он не только в милости, но и женат.

2марта

“Должно избегать случая, в котором обязанности в противоречии с нашими выгодами”, – говорит Руссо. Правило столь же истинное, как и то, что несчастье других не вселяет в нас столь живого участия, чтобы тотчас не видеть в нем собственных выгод своих, если они от оного могут произойти.

3 марта

Вчера я немного отыгрался: я выиграл сотню рублей. День целый я провожу, читая Руссо; для перемены я за его “Исповедью” теперь. Молодость его была такова, что ожидать было нечего от него. Безрассудность, непостоянство, слабость характера не поставили бы его на степень величайших писателей своей страны и не сделали бы проповедником истины и свободы, если бы не раннее расстройство здоровья, которое ограничило деятельность его духа одним направлением к ученью и, умерив пыл его страстей, сделало их постояннее.

Вот дожил я до тех лет, что все ровесники, знакомые, друзья – кто женился, а другие жениться намерены; мне же этого не определено… Может быть – к лучшему. По крайней мере, я это буду думать, чтобы утешить себя в лишении живейших и чистейших наслаждений… Отеческие чувства я буду всегда считать такими. Если я буду иметь столько власти над собою, что удержу себя от искушения жениться, то желание найти женщину, которая захотела бы со мною жить единственно по своему произволу, без всяких церковных и гражданских обязанностей, было бы единственное, которым бы я утруждал небеса. Впрочем, мне можно бы решиться на супружество, ибо всегда можно отыскать благопристойный предлог к разводу, особенно с деньгами.

8 марта

Есть у меня в голове две мысли, коих пластически я никак не могу выразить. Одна, которая родилась, мне кажется, из девиза Байрона: “Crois Byron” – “верь мне”; другая, кажется, – плод собственного размышления: “изменяясь – я усовершенствоваюсь”; последняя даже не полно выражается. Что избрать символом первой? Что в этом мире вещественном признано может быть за неизменное? Одно разве целое, то есть весь мир, вся природа. Другая же тогда задача бытию всего человечества еще менее способна к изображению чем-либо вещественным, когда оно есть только понятие невыразимое, точно так же как Божество, коему другого не могли дать имени, как Сый, Сущий и пр. Вот два эпиграфа, которые я имею дерзость, надменность выбрать для себя. Если первым я слишком много от других требую, то есть веру в меня, то вторым я, по крайней мере, показываю, что знаю, к чему я должен стремиться; делаю ли я или нет – это уже другой вопрос.

24марта

Из секретных предписаний Ридигера, вследствие сообщений графа Витта, командующего царством на время отсутствия Паскевича, видно, что поляки, находящиеся теперь в разных странах и частях света, не оставили намерения какими бы то ни было средствами (отъявленные либералы неразборчивы в выборе их) противодействовать правительству русскому, хотя бы сие и привело к конечному разорению края и уничтожению последней самобытности царства. Сии революционисты точно так же, кажется, далеки от истинного либерализма в своих понятиях, как и в поступках. Только народ, достигший известной точки просвещения, может пользоваться истинною гражданскою свободою. Польша весьма далека от оной. Созревший народ никогда не оставался в рабстве и неволе: тому нет примера в истории. Преждевременные же попытки только удаляют от желанного времени. Ридигер пишет, что 20-го марта (вероятно, нового счисления) схвачен был некто Джевицкий, офицер известного прежнего 4-го линейного полка, перебравшийся из Галиции под видом ремесленника и который вскоре отравился, не сделав никаких показаний. Но от другого захваченного, унтер-офицера прежних войск, и из переписок поляков, находящихся за границею, узнали, что он, Джевицкий, прибыл из Франции с намерением образовать шайки партизанов, которые, скрываясь в лесах, старались бы по возможности вредить русским и бунтовать край, и наводнить ими всё царство. С 25-ю человеками ему и удалось прорваться в Сандомирское воеводство. Другая партия под командою капитана Вронского должна была действовать в Краковском. В Люблинском также намеревались нарушить спокойствие. В непродолжительном времени сии показания и оправдались: в Ленчинском обводе Мазовецкого воеводства показалась шайка, начавшая свои операции забиранием у жителей скота, хлеба и т. под. В Люблинском, в лесах около Янова, показалась другая и взяла направление на местечки Быхово и Пяски, пробираясь лесами, коими покрыто всё сие пространство. Наконец, полагают, что и в Беловежской пуще, в Гродненской губернии, должна скрываться таковая же. Из всего этого заключает правительство, что злоумышленники в этих частных нарушениях спокойствия следуют общему предначертанию и что скопища сии состоят в связи одно с другим, почему и приказано усугубить со стороны воинских чинов наблюдение за всем, что происходит в местах расположения войск, и все меры предосторожности против неожиданных случаев, особенно в продолжение наступивших праздничных дней, в кои жители, собирающиеся вместе, более подвержены злонамеренным внушениям, нежели в обыкновенное время. Полиции предписано строго рассматривать паспорты вновь прибывших из-за границы ремесленников и художников, ибо известно, что с таковыми многие из удалившихся за границу возвращаются назад. Даже многие с намерением вступали в учение разным ремеслам или в фабрики, чтобы от оных получить виды, под коими, не обращая на себя подозрения правительства, проникнув в царство, им бы возможно было действовать на умы. Вот план, сознаться должно, весьма остроумно придуманный, но приведет ли он к желанной цели? Весьма сомнительно. Когда целый народ, восставший единодушно, не мог противостоять, то чего надеются несколько сотен людей, не имеющих ничего, кроме жизни своей, которую не знают, чем поддерживать и что из нее сделать.

29 марта

Я прочитал трагедию Хомякова “Ермак”. В ней казаки-разбойники, завоеватели Сибири, говорят языком семейства Атридов во французской трагедии. Сам Ермак – какой-то унылый мечтатель, который в длинных монологах под бледным сиянием луны всё вздыхает об минувших летах молодости, угнетен проклятием отца и разлукою с любовницею своею. И эта любовь даже не придает никакой занимательности ходу пьесы, которая тянется бесконечными монологами, хотя и писанными хорошими стихами, но не менее того утомительными. Как в первом опыте молодого писателя, нельзя в трагедии его искать ярко очерченных характеров, ни искусства в ходе драмы5. Такие произведения у нас не первые в своем роде: Ростовцев, Катенин дарили нас такими же. Говорят, Хомяков пишет теперь “Самозванца”: в этом предмете он найдет более способов.

Еще прочел я историю последней турецкой войны Валентини; он поторопился с нею, написав ее по одним официальным донесениям и по запискам, весьма кратким, одного офицера, вероятно делавшего одну кампанию 1828 года и, кажется, находившегося при Евгении Виртембергском, ибо одни только действия 7-го корпуса, который принц принял под Шумлою от Воинова, рассказаны подробно, остальные же происшествия обеих кампаний автору, видно, были известны по одним газетным реляциям, которые всегда недостаточны и редко справедливы бывают. Общий его взгляд на войну, несмотря на то, верен и довольно беспристрастен, то есть не скрывает ошибок наших полководцев. Мысли его об образе войны с турками весьма основательны, и по всему видно, что он говорит об предметах, которые не только что сам видел, но на кои глядел глазами человека, знающего свое дело.

23 апреля. Воскресенье

Сейчас получил я прискорбное известие, что Франциус скончался прежде получения моего последнего письма, еще прошлого декабря 6-го дня! Итак, совершилось то, чего я уже давно страшился, о чем я скорбел душевно прежде, чем неизбежное исполнилось! Прекраснейшее и благороднейшее существо, коего чистый дух, кажется, ничем земным не был омрачен, прошел своею чередою, и как упавшая звезда после себя только на несколько минут в падении блестит, так и память об нем, быть может, только недолго проживет в памяти его друзей и потом исчезнет в общем мраке. Я не встречал еще человека, который так пламенно, как он, любил истину, всё высокое и изящное, в котором бы лета жизни, обычный быт, опытность, приобретаемая ежедневными обманами, физические, наконец, страдания, которые ежедневно, видимо, вели его к ранней могиле, так мало ослабили его стремления к идеальному. Этот цвет молодости нашей был неизменным качеством его пламенной души. Как человечество вообще, столь же пламенно, с таким же самоотвержением любил он каждого из своих друзей. Эту чувствительную прекрасную душу озарял светлый и мощный дух. Познав истину, он везде исповедовал оную, смело и мужественно восставал за оную не только против частных лиц, но даже против самовластного общего мнения. Так, в университете не усумнился он, собрав около себя несколько человек, в число коих благосклонная судьба и меня ввела, восстать против всего университета, распавшегося на землячества и ордена (вечная причина междуусобной ненависти, вражды и буйства студентов не только во время академической их жизни, но переходящих и в гражданскую позднюю), и проповедать первые истины, либеральные идеи, недавно возникшие в германских университетах, клонящиеся к тому, чтобы распространить истинное образование и искоренить в юношестве направление к буйству и разврату. Как всякое восстание против общих пороков общества никогда без возмездия с его стороны не остается, так и здесь оно мстило клеветою на его характер, которая сколько бы лжива ни была, но всегда нам вредит; зависть назвала его буйным и развратным за то, что он искал слишком много, быть может, обыкновенную жизнь возвысить до идеальной. Но она бессильна была оспорить его умственные редкие способности. Самые неприятели его соглашались в обширности дарований, коими природа его украсила: он обладал умом верным, быстрым и обширным и приятные пламенные свои чувства изъяснял он всегда с увлекательным красноречием равно пером, как и в благоразумной речи своей. В обществе студентов, пирующих на веками освященных своих празднествах или беседующих об знаниях, ежедневно приобретаемых каждым из них, был он всегда душою всеоживляющею, веселя блистательным остроумием и сатирою, иногда очень едкою, но никогда с намерением обиды. Божественный дар поэзии согревал его душу; он пел, и песни его так же чисты были, как она. Многие из его произведений (которые теперь выдаются в свет) имеют много лирического достоинства; почитатель Шиллера, он и был счастливым его последователем. Наружность его была привлекательная; рост имел средний, очень стройный, прекрасную голову с темно-русыми кудрявыми волосами и лицом, полным жизни и выражения в голубых его глазах и прекрасно очерченном рте, в определенных, чистых формах коего можно было узнать решительный, живой и смелый его дух.

Вот некоторые отличительные черты блистательнейшего создания, которое я знал. Встреча с таковым показала мне, что есть в мире люди, коих действия не основаны на одном себялюбии, о чем бы я без того долго сомневался. Рам пишет мне, что и в последние минуты своей жизни он вспоминал обо мне и завещал мне дружеский поклон. Вот лучшее доказательство, как он любил своих друзей, и свежести его души, которая при гробе еще сохраняла впечатления, многими летами ослабленные. Душевно сожалею я о том, что судьба не свела меня еще раз с ним: он бы передал мне снова много прекрасных, возвышенных идей; его бы пламенем согрелась и моя хладеющая от ежедневного опыта грудь, я бы освежился духом.

29 апреля

В последнем номере “Инвалида” читал я объявление о выходе в свет стихотворений H. М. Языкова. Верно, цензура много подстригла кудрей у его студенческой вольнолюбивой музы. Воейков хвалит его самобытность, но сожалеет только, что он не воспевает, как французы, воинских подвигов христолюбивого нашего воинства. Истинный издатель “военных ведомостей”! Прошу угодить всем: один хочет торжественных од, другой – поэм народных оригинальных, третий – исторических драм! Любопытен я видеть, чем нас подарил мой ленивый певец. Не напишет ли мне он что-либо в ответ на мое послание к нему?

3(15) мая

Я читаю теперь историю Франции Royou, сочинение весьма обыкновенного разряда. Повествование довольно скучное очень не занимательных событий первых веков существования Франции. Она написана без всякого общего взгляда на события и на людей и только не что иное есть, как повествование об сражениях, кой-где распещренное анекдотами. По времени (1819 год), в которое это сочинение издано, его можно назвать очень запоздалым: веком бы назад оно было в своем месте наряду с сочинениями Ролленя, Миллота, Шрекка6 и других. Давно не читав ничего исторического и никогда – вполне подробную историю Франции, я читаю ее теперь с удовольствием.

5 (17) мая

Не ошибся я в моем предположении, что мать только обещала написать, а верно не исполнит: вот прошла и другая почта, а обещанного письма нет. К счастию, в “Инвалиде” нет еще и моей отставки.

Горный кадетский корпус7 переименован в Горный институт у воспитанников отменены кивера, тесаки и пр.; весьма благоразумное преобразование. Отдать должно полную справедливость, что меры, принимаемые правительством при преобразованиях по всем частям государственного управления, всегда клонятся к явной пользе, сообразны с целью, которой желают достигнуть, и менее чем прежде находятся под влиянием солдатизма.

15 (27) мая

Сегодня получил неожиданное письмо от Языкова, письмо, меня несказанно радующее, хотя по привычке своей он и мало говорит про себя. Извещая о выходе из печати своих стихотворений, обещает выслать мне экземпляр оных в память нашей студенческой жизни. Он всё еще не имеет оседлости и будто бы от того ничего значительного не предпринимает; меня же благословляет на мирную жизнь.

16(28) мая. Вторник

Жаль, что Николай Михайлович, мой вселюбезнейший (его выражение в последнем письме) певец, не берется ни за что дельное, а вот лет десять уже всё обещает только: публика ожидала многого от него, но, кажется, всё обманываясь в своих надеждах, охладела к нему приметно. Журналисты давно перестали его ласкать и частенько бранят его студенческую музу. Пора, пора! Не то – так пройдет молодость, а с нею и вдохновение. Он говорит, что, верно, мне наскучила так называемая поэзия военной жизни, и прав в этом, даже в такой степени, как я не ожидал от него, не видавшего этой поэзии. Я вижу давно уже, что поэзия живет в нашей душе, а не в предметах так называемых поэтических. Пламенное воображение облечет каждый в изящный идеальный образ, тогда когда холодное видит только одно, так сказать, чувствами и рассудком осязаемое. Часто даже воспоминание сильнее на нас действует, чем самый предмет оного.

17 (29) мая. Среда

Сегодня как вчера было и как будет завтра: всё одно и то же, скучно, да делать нечего! Единственное мое занятие – господин Рою; несмотря на свой ultra-роялизм и иезуитизм и то, что он ожидает канонизации Лудвига XVI, сознается он в том, что причиною революции были ложные меры правительства и слабость оного. Оно в такой степени было ничтожно, что без досады на него нельзя читать истории этого времени. Хорош также и господин Неккер! Наполеон справедливо назвал его главнейшим участником и причиною революции. Всего забавнее в моем почтенном историографе, что царствование последнего, Наполеона, он вовсе не признает.

18 (30) мая

Утром читали с Шедевером роман, а именно: “La tour de Montlhéry”, исторический роман XII столетия, довольно занимательный тем, что выведены в нем на сцену известные лица того времени, например, Suger, Элоиза, и несколько очерков нравов того времени8.

Государь, осматривая войска 1-го пехотного корпуса, был до такой степени недоволен 1-ю гусарскою дивизией за незнание своей обязанности офицерами (верховой езды), что на месте смотра у начальника дивизии, генерал-майора Ланского, отнял оную, точно так же сменил и одного из полковых командиров, на место которого назначен приятель мой Кусовников. Такая строгость заставила и наших генералов подумать об езде офицерской. Остальными войсками, в том числе гренадерами, которых смотрел в Луге и Пскове, государь был очень доволен.

13 июня

Прочитав господина Рою, одного из несноснейших историков нынешних времен, каких я читывал когда-либо, заступника всего, что только было близко престолу, еще более, кажется, иезуитов и церковного самовластия (феократии) и противника всего, что только есть либерального, – теперь же нашел я у Булацеля “Les Ruines” Вольнея, совершенно противоположное в рассуждении о происхождении и развитии религиозных идей: этот выводит не только, что происхождение всех вер есть общее, одинаковое, но даже и то, что ни одна из них, самая христианская, не основана на так называемом “откровении”. Он так же объясняет, как и Dupuis, сочинитель “Origines de toutes les cultes”, что христианство есть сабеизм9, почитание солнца, составленный из мифологии египтян, индейцев, последователей Зердуша10, или магов, а жизнь Христа – аллегорическое описание годичного течения солнца11.

15(27) июня

С большим удовольствием перечел и сегодня 8-ю и вместе последнюю главу “Онегина”12, одну из лучших глав всего романа, который всегда останется одним из блистательнейших произведений Пушкина, украшением нынешней нашей литературы, довольно верною картиною нравов, а для меня лично – источником воспоминаний весьма приятных, по большей части потому, что он не только почти весь написан в моих глазах, но я даже был действующим лицом в описаниях деревенской жизни Онегина, ибо она вся взята из пребывания Пушкина у нас, “в губернии Псковской”. Так я, дерптский студент, явился в виде геттингенского под названием Ленского; любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть не Татьяна ли одна из них13. Многие из мыслей, прежде чем я прочел в “Онегине”, были часто в беседах глаз на глаз с Пушкиным в Михайловском пересуждаемы между нами, а после я встречал их как старых знакомых. Так в глазах моих написал он и “Бориса Годунова” в 1825 году, а в 1828 читал мне “Полтаву”, которую он написал весьма скоро – недели в три. Лето 1826 года, которое провел я с Пушкиным и Языковым, будет всегда мне памятным как одно из прекраснейших. Последний ознаменовал оное и пребывание свое в Тригорском прекрасными стихами и самонадеянно прорек, что оно

…из рода в род,

Как драгоценность, перейдет,

Зане Языковым воспето14.

14 (26) июля…

Прочел я теперь две драмы Гёте: “Тассо” и “Не законная дочь”. Первая имеет свое достоинство как живое изображение восторженной страсти поэта и своенравия его; к тому же в ней высказано прекрасно много истин. Вторая же пьеса так слаба, что едва находишь в себе терпение ее дочитать: просто это одни возгласы, декламация. Трудно узнать в ней первостепенного поэта Германии.

22 июля (3 августа)

Моя отставка вышла15. Принес сейчас Мануйлов мне радостное известие, и все заботы мои кончились; настали другие, только более утешительные. Не могу опомниться от радости.

24 июля (5 августа). Понедельник

Вслед за получением моей отставки начались поздравления моих сослуживцев с оною. Приехал ко мне мой бывший эскадронный командир Аминов, с ним Голубинин. Пили чай, а после оного угостил я их емкою, “сим напитком благородным”, прославленным Пушкиным и Языковым16.

29 июля (10 августа)

Булацелю вздумалось третьего дня вдруг пригласить меня съездить с ним в Грубешов, и я, которому так трудно отказывать, согласился с ним ехать, несмотря на то что очень не люблю поездки. За мое снисхождение я и был награжден, во-первых, тем, что Шепелев отдал мне небольшой должок, а во-вторых, что у него прочел знаменитого Бальзака, коего по сю пору знал только по слуху. Небольшая повесть его “La Vendetta” передо мною оправдала его европейскую славу. Слог его истинно превосходный и мне показался выше всего, что я ни читал из нынешних и прежних произведений французских писателей.

24 августа (5 сентября). Варшава

Вот наконец после долговременной скитающейся жизни в Хелме, Люблине и самой Варшаве, где я уже живу другую неделю, первая минута свободная для меня, что я могу помыслить, опомниться и сообразить всё случившееся со мною в продолжение трех недель, как я странствую.

27 августа (8 сентября). Воскресенье

Всё это время шатаюсь по лавкам, закупая разные разности моего нового убора. Теперь ожидаю я от портного платье, так что я сегодня буду в первый раз одет в партикулярное платье. После пятилетней военной жизни кочевой, цыганской я возвращаюсь снова в общество людей с удовольствием, без сожаления о том, что оставляю. Мне должно, по крайней мере, благодарить за то судьбу, что каждая перемена моего образа жизни была добровольная, своевременная, в которой я доселе еще не раскаивался, начиная от студенческого значка до чина штабс-ротмистра17, мною ныне добытого если не кровию, то такою жизнью, которая много оной портит.

28 августа (9 сентября)

Ольга Сергеевна, по-видимому, ко мне очень благорасположена: это видно не только из всего обращения со мною, но еще более по довольно забавному предложению, которое она мне недавно сделала: она просила меня как можно более публично заниматься ею по той причине, что в варшавском кругу ее знакомых говорят, что будто бы она кокетничает с одним юношей – господином Софиано, который, кажется, влюблен в нее.

Лев – всё тот же, свою скуку мыкающий в Саксонском саду или Розмайтостях18 и, к несчастью, в совершенном безденежье. Он имел неосновательность проиграть не только все деньги, которые он получил от отца и занял от других, но даже более, чему трудно помочь.

5 (17) сентября

Прочел я теперь несколько повестей Eugène Sue, знаменитого сочинителя “Саламандры”, которую всё не могу я прочесть еще. Некоторые из этих повестей имеют свое достоинство как свежее, живое изображение страстей необузданных.

10(22) сентября

Войска, занимающие царство Польское, собраны теперь почти все около Модлина для маневров. Сегодня ожидали туда и государя, возвращающегося с конгресса, о коем ничего я не знаю основательного. Этот проезд инкогнито через царство Польское занимает теперь все умы, и мнения об оном несходны весьма. Одни находят, что он хорошо делает, осматривая свои войска и не обращая внимания на жителей; другие не согласны в том и думают, что неприлично Николаю таиться от своих подданных; явив же себя им, должно облечь себя в милость и разлить около себя одно благотворение, показать себя народу истинным солнцем, всё оживляющим. Прибытие его в Модлин ожидали вчера; неизвестно мне, исполнилось ли ожидание. Сегодня имел быть смотр войскам. Погода ему, по крайней мере, не благоприятствует: она стоит совершенно осенняя, дождлива и туманна.

12 (24) сентября

Вчерашний “Курьер Варшавский” возвестил жителям кичливой Варшавы, что “наияснейший цесарж и круль” прибыл 10-го (22-го) числа в Модлин, что 11-го числа (вчера) назначен был смотр войскам, там находящимся, а сегодня – маневры. Это известие следовало бы, по-моему, напечатать не просто как о приехавшем каком-либо шляхтиче, а огненными буквами: так важно должно быть это событие для жителей сего царства; Варшаве же всей, всей следовало бы к нему выйти с повинною головою – от первого сенатора царства до последней обитательницы улицы Фурманской. Верно бы это умилило его грозное чело. Рассказывают, что в Калише встретил народ его с коленопреклонением, что, принимая генералитет, он был с ним чрезвычайно ласков, но про Варшаву сказал он Панкратьеву, что она “не стоит того, чтобы ему в ней быть”.

Такая фарса, как этот выход с хлебом и солью, мог бы много принести пользы. Народ, вообще всякая толпа, так глупа, что, твердя ей одно, можно уверить в том даже, что противно истинному образу ее мыслей. Если бы ей (толпе) чаще твердили, что она любит своего монарха, то она бы и поверила этому, особенно когда бы к этому присоединились две-три высочайших улыбки, которые всегда имеют чарующую силу. Странно, что правительство, употребляя столько людей на то, чтобы наблюдать за общественным мнением, чтобы отыскивать каждую сказанную глупость, так мало заботится о том, чтобы управлять этим общественным мнением. Это, мне кажется, было бы не только легче, но и полезнее; менее было бы случаев делать людей несчастливых, да и самое ремесло было бы чище, следственно, и лучших бы людей можно бы было на оное употреблять. Судьба столь многих не была бы в руках столь низких, коим поневоле правительство должно отдавать на жертву.

…У меня теперь последний роман Вальтера Скотта “Опасный замок”. И в нем видна широкая и могучая кисть романиста, но мне кажется, что уже в ней менее жизни, менее свежести и яркости в красках, что всё подернуто тем же туманом, под коим и в повести многое делается. В описаниях же подробностей и лиц он – всё тот же.

13 (25) сентября

Вчера в 4 часа пополудни государь был здесь, то есть в здешней цитадели, осмотрев которую и войска, составляющие гарнизон городской, отправился в дальнейший путь – в Брест-Литовский. Представленных ему членов правления здешнего принимал он очень ласково, и они остались очень довольными сим приемом. Красотою его не могут они нахвалиться. Варшавских же жителей он не жалует: не захотел принять и депутации их, которая долженствовала просить его осчастливить их его присутствием.

20сентября (2 октября). Среда

Из писателей, утешающих скучные мои дни, Бальзак есть решительно первый: всё, что ни прочел я из его повестей, прекрасно. “Les contes drolatiques” совершенны в своем роде 19. Он выбрал для них древний французский слог, тот, которым писал его учитель Рабле, как он говорит. Прочитав несколько страниц, к нему так привыкаешь, что понимаешь остальное без труда. Рассказ очень вольный этих повестей чрезвычайно смешон; конечно, не многим женщинам можно читать эти повести, потому что они довольно сильно действуют на чувственность, но которая их прочтет, будет довольна ими и не найдет их приторными ради игривости их, заглушающей остальные впечатления.

Повестями Jules Janin не столько я остался доволен: это всё журнальные, эфемерные статьи, интерес коих исчезает за изменениями политическими, потому что политика в них занимает первое место, литературное же достоинство – второе. Кроме того, он чрезвычайно многословен, как всякий журналист.

5 (17) октября

Сегодня уехал или уезжает мой добрый приятель Лев Пушкин. Судьба сжалилась над ним в особе Аничкова, который увозит его в Петербург так, как Ушаков хотел увезти меня в Москву. Он жил здесь два года для того, чтобы быть исключенным из службы за неявкою в полк (ходатайством фельдмаршала переменили выключку в отставку) и чтобы нажить несколько тысяч долгу, которого, вероятно, он никогда не уплатит. Счастье его, что он еще нашел приятеля, который его вывез из этого неприятного положения, в котором он бедствовал 20. Хотя я и душевно радуюсь, что он выехал, но мне теперь в моей болезни это большая потеря: я остаюсь в совершенном одиночестве, потому что если кто будет меня навещать, то это всё люди, с которыми у меня мало общего.

6(18) октября

Я читаю теперь знаменитую книгу стоодного писателя “Le livre des cent-et-un”, или изображение Парижа21. Большая часть статей, составляющих оную, весьма любопытна как по содержанию своему, так и по слогу, которым они написаны. Одна из них – “Дуэль” – снова привела мне на память всё, что мы (Burschenschafter) десять лет мыслили об нем, и все старания, которые мы принимали к искоренению оного.

(12) 24 октября

Есть один роман J. Janin под названием “Barnave”, одно из произведений его пера, составившее ему известность писателя, которою он теперь и пользуется довольно справедливо, несмотря на журнальную, французскую плодовитость его слова. В этом романе вывел он на сцену, кроме самого Барнава и Мирабо преимущественно, еще несколько лиц того времени. С первого взгляда я узнал, что он их очертил вовсе не в историческом образе, а совершенно в идеальном, так что этот роман нельзя назвать и историческим. В этом мнении моем я еще более убедился теперь, прочитав книгу “Les souvenirs sur Mirabeau”22, в коей автор оной весьма просто и вероподобно рассказывает, что все почти речи, говоренные Мирабо в национальном собрании, сочинены его сотрудниками, из коих он сам был один из трудолюбивейших, и что во всех остальных сочинениях Мирабо, если бы всякий из его приятелей взял бы назад свое, то у него бы мало что осталось, кроме великого достоинства его собирать и обделывать по-своему чужие материалы. Этим даром, – говорит повествователь, – владел он в высокой степени; кроме того, имел он и другой – заставлять сотрудников своих работать и поощрять в их занятиях. Полную справедливость отдает далее автор книги силе и могуществу его слова, которое заглушало, побеждало всё. Способности же защищать свое мнение он не имел и в этом случае далеко уступал Барнаву, великому диалектику и логистику. Прозорливость Мирабо была, так сказать, пророческая. Она была следствием знания его людей и света, приобретенного им в течение бурной и буйной его жизни. С первого взгляда он безошибочно узнавал людей и всегда умел, когда хотел, снискивать их благорасположение, употреблять их в свою пользу. С начала революции предвидел он и предсказал ход ее.

17 (29) октября. Вторник

Одно утешение моей жизни здешней – это Ольга Сергеевна. Она истинно, кажется, ко мне расположена дружески. Третьего дня была она со мною так откровенна, что не только читала мне свои стихотворные произведения23, но и сказала, что меня так любит, что сожалеет, зачем я не женщина, чтобы со мною быть еще откровеннее.

27 октября (8 ноября)

Вчера был для меня день исповеди. Ольга поверила мне не только историю чувств своих с самого раннего детства, из коих многие уже мне знакомы были, но и самое настоящее положение ее сердца. Она так со мною была откровенна, как едва ли она была с кем другим когда-либо, и я дорого ценю эту откровенность.

20 ноября. Тригорское

Исполнились мои желания: возвратился я в дом отцов моих, к жизни новой, единственной оставшейся мне на выбор после испытанных. Непривлекательная она, не заманивает она наше воображение ни разнообразием, ни прелестью видов. Один постоянный труд может сделать ее сносною, может укротить не вовсе еще потухшие страсти – честолюбие и жажду наслаждений. Испытаем ее!

После десятидневного пути от Варшавы, довольно благополучного, без особенных происшествий, с обыкновенными неприятностями путешествия в такое время года в скромном перекладном экипаже, приехав, нашел я всех моих домашних: мать и сестер, замужних и незамужних, – здравствующими: это всё, чего я только и желал. Несмотря на тяжелый от общих неурожаев год, кажется, и хозяйство не в нужде, по крайней мере, сколько мне известно про оное: также важная причина к общему удовольствию.

23 ноября. Четверг

Я застал еще здесь отцов Пушкиных, собиравшихся в путь ко Льву в Петербург, и которые радовались моему приезду, как радуются приезду родного24. Провожал их до Врева – баронское владение Евпраксеи25.

…Хотя я и нисколько не сожалею о том, что оставил службу военную, и не желаю снова начать гражданскую, разве в таком случае, что представились бы мне в какой-либо особенные выгоды, – но всё сельская жизнь землепашца, помещика пугает меня своим однообразием и отчуждением от движущегося и живущего мира.

Я уже решил, что, хотя присутствие мое в тверской деревне и необходимо нужно, жить там один постоянно я не намерен, тем более что это вовлекло бы меня в большие издержки, чем доходы наши это позволяют: должно бы было тогда жить двумя домами, двумя хозяйствами. Мои желания теперь ограничиваются тем, что, узнав настоящую цену и доходы имения, мне бы удалось найти управителя, которому бы можно было поручить оное под собственным моим надзором, а самому, живучи здесь в Тригорском, разнообразить мой быт хоть кратковременным пребыванием в одной из столиц.

Вчера я приписывал в сестрином письме к Ольге Сергеевне и так расписался в душевном удовольствии, как никакой из приятельниц моих не писывал.

1834