5 января. старица
Вот скоро целый месяц, что я не писал; тому причина то, что я оставил Петербург и кочую теперь в Старице и ее окрестностях. Вот с самого Рождества я живу здесь; с матерью и сестрою Анною мы приехали провести здесь Святки, после приехала Евпраксея от Павла Ивановича, а перед нею Саша с Лизой. Всякий день, и почти целый, мы бываем у Вельяшевых; там я занимаюсь с здешними красавицами: Катинькою, Машенькою Борисовой и Натальею Федоровной Казнаковой. По сю пору они довольно благосклонно принимали мои приношения их прелестям, но Катинька, кажется, более занята любовью Ивана Петровича, хотя и не разделяет ее. 30-летний юноша очень забавен с своей страстью; я его вчера взбесил, сказав, что он влюблен: он считает за недостойное влюбиться и никак не хочет сознаться в своей страсти.[46]
Целые дни он проводит, сидя руку в руку или играя в шашки с прелестницей своею, которая точно мила. Она очень стройна и имеет много приятности во всех своих движениях и обращении. Мне бы очень приятно было ей понравиться, но никак бы не желал в ней родить страсть: это скучно, я желаю только нравиться, занимать женщин, а не более: страсти отнимают только время; хорошо, ежели не имеют дурных последствий; для меня уже довольно – я насытился ими. Ма шенька Борисова сначала улыбалась мне и благосклонно смотрела своими хорошенькими глазками на меня, но теперь кажется недовольна чем, что я не исключительно ею занимался; она вчера уехала. Третьего дня я понравился, кажется, особенно понравился Наташиньке Казнаковой на маскераде у Казнакова; я был к лицу одет и танцовал много с ней. Тут же и Катинька была очень мила со мною. Этот вечер я провел очень приятно; мы танцовали до 5-ти часов утра, хотя танцующих мужчин было мало.
21 декабря 1829 г. сарыкиой1
Во всё мое пребывание в Малинниках и Старице, год тому назад, успел я только написать эти страницы. Теперь, на свободе, в уединенной моей хате, воспоминание этих дней часто занимает меня; я вижу и грустную Лизу, которой каждое движение, каждое слово, каждый вздох был сознанием в любви – мне упреком, и умную Сашу, соперницу холодной Катиньки, которая проста, пуста,
Но эти перси и уста, —
Чего они не заменяют!
(Языков)2 —
и старицких красавиц, меня соблазнявших. Я решился пополнить, сколько можно, мой дневник, описав эти дни, богатые для меня происшествиями любовными и глупостями с моей стороны. Откровенно сознаюсь я в них в надежде, что впредь подобных не стану делать.
29декабря 1829 г. Сарыкиой
Выезд из Петербурга. 15 декабря 1828 г. В прекрасную зимнюю ночь по гладкому уезженному шоссе в широкой кибитке поскакали мы, я с Петром Марковичем Полторацким, 15 декабря вечером, после 9 часов, из Петербурга. Несмотря на то что я выезжал с намерением отправиться в армию на Дунай, расставание для меня с столицей Севера было совсем не тягостно; я не жалел об удовольствиях и спокойной жизни, которую я оставлял, зная, что первыми я не имею способов пользоваться вполне, а жизнь, которую я доселе вел, давно меня томила. Людей я тоже не оставлял, к которым бы я столько был привязан, чтобы разлука с ними меня очень печалила; одна Анна Петровна имела право на сожаление по ней. Софья Михайловна, хотя и очень нежная со мною, всегда благосклонная ко мне, как к своему родному, не занимала меня до той степени, чтобы мне очень тяжело было ее оставлять, – следственно, простившись очень нежно с Анной Петровной и с Софьей Михайловной, а с бароном очень дружественно (он рад был, что сбывает с рук опасного друга и от того только смеялся над нежностями его жены со мною), я уехал в очень хорошем расположении духа. Кроме богатых надежд на славные подвиги, на поэзию жизни военной, на удовольствие видеть новые страны и народы, я ожидал еще на первый случай много удовольствия дома между родных, в кругу хорошеньких двоюродных сестриц; одна только встреча с Лизою меня тревожила.
Лиза. Вот история моей связи с ней. За год ровно, день почти в день (я приехал в Петербург 17 декабря 1827) перед сим, приехав в Петербург кандидатом успехов вообще в обществе и особенно в любви, по слуху, не видев еще Лизу, я решился избрать ее предметом моего первого волокитства: как двоюродная сестра она имела все права на это. Я нашел ее девушкою уже за двадцать лет, высокого роста, с прекрасною грудью, руками и ножками и с хорошеньким личиком: одним словом, она слыла красавицею (une très jolie personne3). Родство, короткая связь с сестрою ее, способность всякий день ее видеть – всё обещало мне успех. Сначала он мне даже показался скорым, ибо уже во второй день нашего знакомства, вообще видев ее только несколько часов, я вечером, обнимая ее, лежавшую на кровати, хотел уже брать с нее первую дань любви, однако не успел: она не дала себя поцеловать.
2 января 1830
По первому успеху я думал дело сделанным, но не тут-то было. На другой день я нашел ее совсем не такою, как ожидал, а скучною и совсем со мною не любезною; точно так же и следующие дни. Я никак себе не мог объяснить такого обращения.
Софья Михайловна Дельвиг. Между тем я познакомился в эти же дни и у них же с общей их приятельницею Софьей Михайловной Дельвиг, молодою, очень миленькою женщиною лет 20. С первого дня нашего знакомства показывала она мне очень явно свою благосклонность, которая меня чрезвычайно польстила, потому что она была первая женщина, исключая двоюродных сестер, которая кокетничала со мной, и еще от того, что я так скоро обратил на себя внимание женщины, жившей в свете и всегда окруженной толпою молодежи столичной. – Рассудив, что, по дружбе ее с Анной Петровной и по разным слухам, она не должна быть весьма строгих правил, что связь с женщиною гораздо выгоднее, нежели с девушкою, решился я ее предпочесть, тем более что, не начав с нею пустыми нежностями, я должен был надеяться скоро дойти до сущного. – Я не ошибся в моем расчете: недоставало только случая (всемогущего, которому редко добродетель или, лучше сказать, рассудок женщины противустоит), чтобы увенчать мои желания. – Но неожиданно всё расстроилось. Муж ее, движимый, кажется, ревностью не ко мне одному, принял поручение ехать на следствие в дальнюю губернию и через месяц нашего знакомства увез мою красавицу4.
Разлученный таким образом, по-видимому, надолго с предметом моего почитания и сделавшись от того свободным, в кругу небольшого моего знакомства не нашел я никого другого, кроме Лизы, чем можно бы было с успехом заняться. – Обстоятельства были мне чрезвычайно благоприятны. В этот месяц я короче познакомился с ней. Бывая всякой день с нею, принимая живое участие, по родству и дружбе с Анной Петровной, в затруднительном положении их отца, который приехал в Петербург по делам (и не знаю, для чего привез с собою Лизу), а жил там по невозможности, за недостатком денег оттуда выехать, я сделался советником и поверенным обеих сестер, а часто посредником и мирителем между отцом и дочерьми. Эти же затруднительные денежные обстоятельства и болезнь Анны Петровны были причиною, что они никуда совершенно не выезжали и что молодежь перестала у них бывать. Я остался один, который зато всякий день и целый день там сидел. – Давно уже открыл я, что имею счастливого соперника, причину тоски и нервических припадков моей красавицы, молодого человека, богатого, известного красавца… и дурака, но счастье помогло мне его вытеснить тем, что, кажется, она одна была занята им, а не он ею, и тем, что она не имела случая часто его видеть. – После двухмесячных постоянных трудов, снискав сперва привязанность как к брату, потом дружбу, наконец я принудил сознаться в любви ко мне. – Довольно забавно, что, познакомившись короче, я с нею бился об заклад, что она в меня влюбится.
Не стану описывать, как с этих пор возрастала ее любовь ко мне до страсти, как совершенно предалась она мне со всем пламенем чувств и воображения и как с тех пор любовью ко мне дышала. Любить меня было ее единственное занятие, исполнять мои желания – ее блаженство; быть со мною – всё, чего она желала. – И эти пламенные чувства остались безответными! они только согревали мои холодные пока чувства. Напрасно я искал в душе упоения! одна чувственность говорила. – Проводя с нею наедине целые дни (Анна Петровна была всё больна), я провел ее постепенно через все наслаждения чувственности, которые только представляются роскошному воображению, однако не касаяся девственности. Это было в моей власти, и надобно было всю холодность моего рассудка, что<бы> в пылу восторгов не переступить границу, – ибо она сама, кажется, желала быть совершенно моею и, вопреки моим уверениям, считала себя такою.
После первого времени беззаботных наслаждений, когда с удовлетворенной чувственностью и с прошедшею приманкою новизны я точно стал холоднее, она стала замечать, что не столько любима, сколько она думала и сколько заслуживает. С этих пор она много страдала и, кажется, всякий день более любила. Хоть и удавалось мне ее разуверять, но ненадолго; холодность моя становилась слишком явною. – Я сам страдал душевно, слишком поздно раскаивался; справедливые ее упреки раздирали мне душу. Приближавшийся ее отъезд с отцом умножал еще более ее страдания – и любовь. Это время было для нас обоих ужасное. – Наконец роковая минута настала, расстроенное ее здоровье, кажется, изнемогало от душевной скорби. Без слез рыдая5, холодные и бледные уста замирали на моих, она едва имела силы дойти до кареты… Ужасные минуты! Ее слезы въелись мне в душу.
С моею матерью и сестрою поехала она в Тверь, где еще имела огорчение узнать мои прежние любовные проказы и некоторые современные. Несмотря на всё это, мне легко было в письмах ее разуверить – как не поверить тому, чего желаешь! Ответы ее были нежнее, чем когда-либо. – В таких обстоятельствах встреча моя с нею опять очень меня беспокоила.
3 января 1830
Приезд в Малинники. <1828>. Дорога зимняя была очень хороша. Без особенных происшествий доехали мы в двое суток до Торжка. Не доезжая несколько верст до него, мы заехали переночевать к тамошнему помещику Львову6, родственнику Петра Марковича и очень хорошо знакомому всему семейству Вульф. – Я провел вечер довольно приятно; жена его и две дочери очень милы и любезны. На другой день отправились мы далее; в самом Торжке я тоже познакомился с семейством других Полторацких, детей Павла Марковича7, и видел одну старую деву Лошакову, дальнюю родственницу нашу, которая лет 12 тому назад жила у нас в доме8.
18 декабря <1828>. Наконец в два часа пополудни приехали мы к тетке Анне Ивановне Понафидиной9, где жил Петр Маркович с Лизой. Подъезжая к дому, где полагал я, что встречу мою любовь, сердце мое забилось, но не от ожидания близкого удовольствия, а от страха встретиться с нею. На этот раз я избавлен был мучительной сцены первого свидания: Лиза с новым своим другом Сашей были в Старице у Вельяшевых. (Дружба этих двух девушек единственна в своем роде: Лиза, приехав в Тверь, чрезвычайно полюбила Сашу, они сделались неразлучными, так что хотели вместе ехать в Малороссию. – Лиза, знав, что я прежде волочился за Сашей, рассказала тотчас свою любовь ко мне и с такими подробностями, которые никто бы не должен был знать, кроме нас двоих. Я воображаю, каково Саше было слушать повторение того же, что она со мною сама испытала. Она была так умна, что не отвечала подобною же откровенностью.)
Уведомив в нескольких строчках Лизу об нашем приезде, вечером поехал я домой к своим в Малинники. Надобно ехать мимо самого берновского дому, где жила моя добродетельная красавица10, за год расставшаяся со мною в слезах, написавшая ко мне несколько нежных писем, а теперь, узнав мою измену, уже не отвечавшая на любовные мои послания. Как можно было проехать, не взглянув на нее? я же имел предлог отдачи писем. – Моя прелесть вспыхнула и зарумянилась, как роза, увидев меня. – Я же заключил, что она еще не совершенно равнодушна ко мне, но несносная ее беременность препятствовала мне; когда женщина не знает, куды девать свое брюхо, то плохо за ней волочиться. – Полюбовавшись на Катиньку, поехал я в Малинники. Там я нашел дома только мать с сестрою: Евпраксея жила у Павла Ивановича, а Саша была в Старице. Мы были очень рады друг друга видеть, как разумеется, и провели вечер в разговорах о петербургских знакомых. От сестры же я узнал всё, что здесь делали мои красавицы и Пушкин, клеветавший на меня, пока он тут был.
На другой день увидел я и Евпраксею. Она страдала еще нервами и другими болезнями наших молодых девушек. В год, который я ее не видал, очень она переменилась. У ней видно было расслабление во всех движениях, которую ее почитатели назвали бы прелестною томностью, – мне же это показалось похожим на положение Лизы, на страдание от не совсем счастливой любви, в чем я, кажется, не ошибся. К праздникам собирались мы ехать в Старицу, чтобы провести их там вместе с Вельяшевыми, и ожидали там много веселья. Прежде чем мы поехали туда, ездил я еще в Берново. Неотлучный муж11 чрезвычайно мешал мне; она твердила мне только об моей неверности и не внимала клятвам моим, хотела показать, будто меня прежде любила как братски (не очень остроумная выдумка), точно так же, как и теперь.
Весьма ею недовольный, оставил я ее…
Монастырище, 7 января 1830
В четверг, 20 декабря <1828>, я, мать и сестра Анна отправились в Старицу, которая от Малинников лежит в верстах 30.
Старица. Я ожидал там найти Лизу и Сашу; оттого, когда мы подъехали к дому Вельяшевых и сестра вышла из саней, чтобы туда идти, а мать хотела прямо ехать в дом, для нас нанятой, то я долго не решался, что мне делать: остаться ли с матерью или идти с сестрой – так я боялся встречи с моей любовью. – Случай еще раз отсрочил эту трогательную сцену: два друга в этот же день поехали к Понафидиным. Лиза долго ожидала меня, но наконец надо было ехать к отцу. – Я очень был рад, что еще на несколько дней остался свободен.
Катинька Вельяшева. Здесь я нашел две молодых красавицы : Катиньку Вельяшеву, мою двоюродную сестру, в один год, который я ее не видал, из 14-летнего ребенка расцвевшую прекрасною девушкою, лицом хотя не красавицею, но стройною, увлекательною в каждом движении, прелестною, как непорочность, милую и добродушную, как ее лета.
Марья Борисова. Другая, Машенька Борисова, прошлого года мною совсем почти не замеченная, теперь тоже заслуживала мое внимание. Не будучи красавицею, она имела хорошенькие глазки и для меня весьма приятно картавила. Пушкин, бывший здесь осенью, очень ввел ее в славу12. – Первые два дня я провел очень приятно, то в разговорах с сестрою, то слегка волочившись за двумя красавицами, ибо ни одна из них не делала сильного впечатления на меня, может быть от того, что, недавно еще пресыщенный этой приторной пищей, желудок более не варил13. Они слушали благосклонно мои нежности, и от предстоявших балов я ожидал еще большего успеха. Мы уже наверное знали, что у полковника Торнау (командира стоявшего здесь Оренбургского уланского полка) будет накануне Рожества для детей Weihnachtsbaum, или елка14, и для взрослых бал.
Иван Петрович Вульф. Не долго пользовался я спокойствием: сначала воротился от своего отца, куда он ездил на именины, мой двоюродный брат Иван Петрович Вульф, служащий в здесь стоящем уланском полку. Он очень хороший человек, с умом и способностями, которые не имел случая развернуть, живучи с самого выхода из корпуса пажей здесь в деревне. К несчастью моему, несмотря на 30 лет, он влюбился в свою 15-летнюю кузину Катиньку по уши, как я когда-то любил Анну Петровну, и стал ужасно ревновать к ней. Видя первой вечер, что она очень хороша со мною, он почти выходил из себя: твердил, что в мире всё химера (любимое его выражение), что он поедет против турок и пр. – Потом, объяснившись, как кажется, он оставил воинственное намерение, а только уже не отходил во всё время моего пребывания там ни на шаг от нее.
Встреча с Лизой. На третий день моего приезда в Старицу приехала наконец и Лиза с отцом, Сашей и Понафидиными. Из саней вышедши, она прямо пошла наверх во второй этаж, где жили, по тесноте, все молодые девушки, до 10 всех на всё, в двух маленьких комнатах, под предлогом переодеванья. Я оставался внизу, надеясь, что присутствие публики избавит меня трогательных сцен свиданья: слез, обмороков и т. п. Ошибся я: без них не обошлось. Саша (та самая, которая ровно год назад мучила меня тем же самым образом, печальною разлукою после года спокойных наслаждений, став другом и товарищем моей любовницы, сделалась нашим посредником), встретив меня довольно холодно, без упреков, объявила, что меня ожидают наверху: нечего было делать – я принужден был туда идти. Взойдя на половину лестницы, я увидел на верху оной Лизу, ожидающую меня, окруженную всем чином молодых дев. Недовольный блистательным таким приемом, еще увеличивающим затруднительное мое положение, сказал я не помню что-то, долженствовавшее выразить обыкновенное удовольствие встречи, и стал за нею, как бы желая дать проход всему народу, стоявшему у лестницы, вероятно, для того, чтобы сойти с нее. От этих ли слов, или от встречи просто, или от чего другого, не знаю, но красавица моя упала в обморок в руки шедшего за мною Ивана Петровича, который, вскинув ее на мощные плечи, понес до ближней постели. Быть причиною и зрителем всего этого было мне весьма неприятно. Понемногу она пришла в себя: когда очутилась на постели, мы, оставшись втроем с Сашей, успокоили ее.
11 января 1830. Монастырище
Я уверил ее, что ее люблю, а она была нежнее, чем когда-либо; только я не был в духе пользоваться этой нежностью. Между рассказами о прошедшем и будущем вдруг говорит она, что имеет очень важное у меня спросить, а именно: что отвечать ей на предложение барона Меллер-Закомельского, который, познакомившись с ней две недели тому назад, сватается за нее? – Сперва я не хотел этому верить и принял за шутку, потому что, во-первых, я никак не думал, чтобы здесь, в Старице, нашелся вообще жених, а еще менее считал Меллер-Закомельского способным так скоро влюбиться; что по любви он жениться хотел, это казалось явно, потому что он должен был <знать>, что Лиза не имеет большого состояния, а он тоже не имеет столько, чтобы при выборе жены ему не рассчитывать; но это точно было справедливо. Раздумав, я объявил ей, что в этом случае решительно ничего не могу отвечать: она сама должна располагать своею судьбою, а не я; если я посоветую идти за него, это всё равно, что сказать: я тебя не люблю; а советовав отказать ему, даешь право после упрекать себя, что ради меня она не вышла за человека, с которым была бы счастлива. Три дни взято было Лизою сроку на ответ; после нескольких сцен с отцом, который, не знаю из какой выгоды, очень желал этого замужества, отказали Меллеру-Закомельскому. С этих пор Петр Маркович, бывши со мной всегда дружен, вдруг сделался чрезвычайно сух со мною, как будто тут впервые заметил нашу связь с Лизой. – Она, кажется, ничего с ним не потеряла: Меллер-Закомельский человек совсем не таких качеств, которые составляют семейственное счастье. Он скоро утешился, а теперь, как пишут, хочет жениться на другой моей двоюродной сестре. – Дай Бог им счастья.
Положение мое в отношении с красавицей было весьма затруднительно. Несмотря на 3-хмесячную разлуку с Лизой, я не мог себя принудить быть с ней таким же, как прежде, – очарование исчезло. Наружное же внимание я должен был иметь к ней, чтобы не вовсе растерзать душу, кроме того уже много страдавшую от меня. Столько, однако, власти над собой я не имел, чтобы для нее отказаться от удовольствия волочиться за другими. Таким образом мы мучили друг друга.
Пришли праздники Рожества. Торнау, более любезный хозяин, чем полковой командир, дал нам очень приятный вечер накануне оного; мы много танцовали, а я кокетничал, но только не с Лизой и Сашей, а со старыми любовницами. – Здесь я познакомился с полковником Кусовниковым, служившим прежде в лейб-гусарах, а потом адъютантом у принца Виртембергского (теперь получил Тираспольский кавалерийский егерский полк), человеком хотя и не блистательного ума, но очень добрым и милым; он волочился за сестрою, отчего, вероятно, и был ко мне так хорошо расположен. – Этот же вечер, несмотря на ревность Ивана Петровича, Катинька, а особенно Машенька были очень любезны со мною. Каково было бедной Лизе видеть всё это! Видя каждую минуту мою ветреность, неверность, она всё еще не могла себя разуверить.
Еще шумнее и на форменном деревенском бале встретил я новый год у нашего соседа Ермолаева. Кроме нашего общества старицкого, съехалось к нему много гостей и из других уездов. Несмотря на то что он сам большой дурак, все очень довольны были вечером. Танцовальная зала и дом у него прекрасный, накормил он хорошо, танцовали сколько только сил было, всякому была совершенная свобода – чего же более можно требовать от хозяина? – Не менее прежнего бала я и здесь мучил Лизу, так что она не хотела даже со мною более танцовать за то, что в котильоне я ей сказал, что она слишком часто меня выбирает. Весь вечер я ею менее всех занимался. – Зато, возвращаясь с бала домой в одной кибитке с Сашей, мы с нею вспомнили старину.
Отъезд Лизы. 2 января 1829. Давно уже Петр Маркович собирался ехать в Малинники – наступил наконец решительный день. Хотя через Сашу и объявляла Лиза, что меня больше не любит, просила, чтобы я сжег ее письма и т. п., но когда мы оставались наедине, то она так же твердила про свою любовь, искала моей, как и прежде. Не стану говорить про слезы этой второй разлуки. – “Mon Ange!!”15 – были последние ее слова, когда она садилась в кибитку! – Что она теперь, зовет ли меня так же? любит ли? – Бедная, лучше бы ей было меня забыть или разлюбить…
С ее отъезда я имел более свободы кокетничать, но не имел более успеха. На третьем бале у Казнакова я волочился за новою красавицею, Натальею Казнаковой, девушкою уже лет 20 с лишком, но так как я всё это делал слегка, зевая, то и ничем не кончал.
6 февраля 1830
Время проходило между тем хотя и однообразно, но довольно скоро; надо было думать об отъезде в полк. Все уверяли меня, что гораздо удобнее мне будет определиться прямо в инспекторском департаменте, чем ехать в полк наудачу, где я потеряю много времени от пересылок бумаг. Для этого мне должно бы было ехать назад в Петербург. – Рассудив, что они точно правы, я решился, несмотря на новые издержки, которые мне эта поездка должна стоить, тотчас после праздников туда ехать.
В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин16, “слава наших дней, поэт, любимый небесами”, – как его приветствует костромский поэт госпожа Готовцова17. Он принес в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительной и наступительной союз против красавиц, отчего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катинька Вельяшева)18, несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны. Мы имели одно только удовольствие бесить Ивана Петровича; образ мыслей наших оттого он назвал американским. – Мне жаль, что из-за таких пустяков он, вероятно, теперь меня не очень жалует: он очень добрый и благородный малый. Если еще сведет нас Бог, то я уже не стану волокитством его бесить.
После праздников поехали все по деревням; я с Пушкиным, взяв по бутылке шампанского, которые морозили, держа на коленях, поехали к Павлу Ивановичу. – За обедом мы напоили Люнелем, привезенным Пушкиным из Москвы, Фрициньку (гамбургскую красавицу, которую дядя привез из похода и после женился на ней)19; немку из Риги, полугувернантку, полуслужанку, обрученную невесту его управителя, и молодую, довольно смешную девочку, дочь прежнего берновского попа, тоже жившую под покровительством Фридерики. Я упоминаю об ней потому, <что> имел после довольно смешную с ней историю. Мы танцевали и дурачились с ними много, и молодая селянка вовсе не двухсмысленно показывала свою благосклонность ко мне. Это обратило мое внимание на ее, потому что прежде, в кругу первостатейных красавиц, ее совсем и не заметил. Я вообразил себе, что очень легко можно будет с ней утешиться за неудачи с другими, почему через несколько дней, приехав опять в Павловское, я сделал посещение ей в роде графа Нулина, с тою только разницею, что не получил пощечины20. Встречая таким образом на каждом шагу неудачи, я принужден был возвратиться к Саше, с которой мы начали опять по-старому жить, т. е. до известной точки пользоваться везде и всяким образом наслаждениями вовсе не платоническими. – В таких занятиях, в охоте и поездках то в Берново21, то к Петру Ивановичу22, куда я ездил для сохранения благорасположения Машеньки (еще двою родной сестры, но только, к несчастью, не столь занимательною , как другие, – она совсем не хороша собой), или в Павловское23, где вечера мы играли в вист, – провел я еще с неделю до отъезда с Пушкиным в Петербург.
Сарыкиой. 20 февраля 1830
16 января <1829>. Путешествие мое в Петербург с Пушкиным было довольно приятно, довольно скоро и благополучно, исключая некоторых прижимок от ямщиков. Мы понадеялись на честность их, не брали подорожной, а этим они хотели пользоваться, чтобы взять с нас более. Вообще никогда не должно у нас полагаться на слово какого-либо торгового человека. Справедливо искони упрекают русских в лживости, особенно москвичей. – Проезжающий, поверивший их словам, не запасшийся подорожной, после первого перегона должен переносить все возможные неприятности, особенно если он имел неосторожность заплатить вперед деньги: во всякой яму24 задерживают его, стараясь бессовестно взять с него сколько можно более денег, и, сколько бы он ни платил, никогда он не удовлетворит алчность этих плутов. В три мои поездки по московской дороге я это испытал. – На станциях, во время перепрягания лошадей, играли мы в шахматы, а дорогою говорили про современные отечественные события, про литературу, про женщин, любовь и пр. Пушкин говорит очень хорошо; пылкий проницательный ум обнимает быстро предметы; но эти же самые качества причиною, что его суждения об вещах иногда поверхностны и односторонны. Нравы людей, с которыми встречается, узнает он чрезвычайно быстро; женщин же он знает как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного25. Пользовавшись всем достопримечательным по дороге от Торжка до Петербурга, т. е. купив в Валдае баранков (крендели небольшие) у дешевых красавиц, торгующих ими, в Вышнем Волочке завтракали мы свежими сельдями, а на станции Яжелбицах ухою из прекраснейших форелей, единственных почти в России;26 приехали мы на третий день вечером в Петербург прямо к Andrieux (где обедают все люди лучшего тону)27. Вкусный обед, нам еще более показавшийся таким после трехдневного путешествия, в продолжение <которого>, несмотря на всё, мы порядочно не ели, запили мы каким-то, не помню, новым родом шампанского (Bourgogne mousseux28, которое одно только месяц тому назад там пили, уже потеряло славу у его гастрономов). Я остановился у Пушкина в Демутовой гостинице29, где он всегда живет, несмотря на то что его постоянное пребывание – Петербург. Первым моим делом <было>, разумеется, переодевшись, ехать к Анне Петровне и вместе к Дельвигу: живучи в одном доме, они неразлучны.
Я нашел их дома и одних; никто не ожидал меня увидеть, и полагали, что я уже поехал в Молдавию. Не знаю, что думал барон, а Софья и Анна Петровна были очень рады меня увидеть. Первая кокетничала со мною по-старому, слушая мои нежности и упрекая в холодности; другую же, как прежде, вечером я провожал до ее комнаты, где прощальным, сладострастным ее поцелуям удавалось иногда возбудить мою холодную и вялую чувственность. – Должно сознаться, что я с нею очень дурно себя вел.
На другой день первою моею заботою было отыскать Wessels, университетского моего товарища, а теперя учителя в воспитательном доме, где он имел большую и прекрасную <квартиру>; у него-то хотел я остановиться, чтобы не платить напрасно в трактире деньги, потому что Пушкина не хотел я беспокоить, оставшись в его небольшой квартире. – На третий <день после> моего приезда переехал я к моему богослову. Теперь занимало меня определение в службу; я не знал, как начать: явиться ли к Дибичу с рекомендательным письмом от Адеркаса, но я не знал ни одного к нему приближенного человека, который мне бы сказал, как это сделать, и тоже не имел духа такими безделицами, как мое определение, занимать человека, отправляющегося начальствовать армиею, или искать другой дороги. Случай мне тут помог: у Анны Петровны я встретился с генерал-майором Свечиным, моим земляком по Тверской губернии, знавшим коротко моего отца, и мне сватом по сестре его, которая была за моим дядей30, а ко всему этому вдобавок, несмотря на 50 лет и 10 человек детей, волочившемуся за Анной Петровной. Он предложил мне свое ходатайство в инспекторском департаменте. Я согласился на его предложение, обещавшее мне гораздо скорейший успех, чем представление Дибичу, которого я только мог увидеть еще через <несколько дней>, т. е. в будущую пятницу, его приемный день. И точно, через 4 дня, 24 января 1829 года (день, который мне навсегда останется памятен), я был зачислен на службу его императорского величества в принца Оранского гусарский полк31, выбранный мной единственно по мундиру, ибо он лучший в армии (впоследствии я не мог раскаиваться в выборе оного), вольноопределяющимся до рассмотрения моих аттестатов и свидетельств о дворянстве. Окончив таким образом главное дело мое, занялся я обмундировкою и выполнением препоручений, мне данных, об разных покупках. Время шло чрезвычайно быстро. Окончив прогулки по лавкам и Невскому проспекту, я или ездил по родным, как, например, к Бегичевым, где я не мог не кокетничать с Анной Ивановной, хотя меня и бесило ее равнодушие ко мне (за целые пуки перьев, которые я для нее очинивал, я сбирал очень вежливую благодарность – но более ничего), или отправлялся к Анне Петровне, где уже и оставался весь день. Здесь зато любовные дела мои шли гораздо успешнее: Софья становилась с каждым днем нежнее, пламеннее, и ревность мужа, казалось, усиливала ее чувства. Совершенно от меня зависело увенчать его чело, но его самого я слишком много любил, чтобы так поступить с ним. Я ограничился наслаждением вечера, которые я просиживал почти наедине с ней (Анна Петровна сидела больше с Андреем Ивановичем Дельвигом, юношей, начинавшим за ней волочиться)32, проводить в разговоре пламенным языком сладострастных осязаний33.
В прежнюю мою бытность в Петербурге еще собирались мы ехать за город кататься, но всё по разным причинам день ото дня откладывали гулянье. Наконец назначили день не настоящего катанья, а только пробы, пример парада, как говорил барон, и на двух лихих тройках, из которых на одну сел барон, Сомов, Анна Петровна и я, а на другую Софья, Щастный (молодой поэт)34 и Андрей Иванович. – Я, чтобы избежать подозрения, не хотел сесть с моей красавицей. По прекрасной дороге мы менее чем в полчаса примчались в Красный кабачок35, известный трактир на Петербургской дороге, где публика немецких ремесленников празднует свою масленицу. Там, под музыку венгерца, игравшего на арфе, которого аккомпанировал виртуоз на нескольких инструментах: скрипке, па́новой флейте36, барабане и других, – много мы танцовали и прыгали в большой и очень хорошо освещенной зале, где по воскресеньям даются балы. Софья нежно упрекала меня, зачем я не сел с нею в сани, не признавала достаточными причины, приводимые мною, а именно ревность ее мужа, и хотела, чтобы, по крайней мере назад ехав, я сел с нею. Что было делать? – я обещался. За чаем забавлял нас фокусник и не обижался, кажется, тем, что мало обращали внимания на его проворство. Несмотря на намерение веселиться, с которым мы поехали, настоящего веселья не послали нам боги. – Веселье – это непринужденная радость, почти всегда безусловная, – есть настоящий дар свыше; ее нельзя приготовить, и редко она является там, где ее ожидают; однако есть люди, владеющие даром приносить ее с собою в общество; такого любимца богов недоставало в нашем кругу, почему и мне бы было не очень весело, если бы не волокитство и надежда на обратный путь. Красный кабачок искони славится своими вафлями; в немецкую масленицу прежде весь Петербург, т. е. немцы и молодежь, каталися сюда, чтобы их есть, но ныниче это вывелось из обыкновения, катанье опустело, и хотя вафли всё еще те же, но ветреная мода не находит их уже столь вкусными, как прежде. – Нельзя нам было тоже не помянуть старину и не сделать честь достопримечательности места. Поужинав вафлями, мы отправились в обратный путь. – Софьи и мое тайное желание исполнилось: я сел с нею, третьим же был Сомов – нельзя лучшего, безвреднейшего товарища было пожелать. Он начал рассказами про дачи, мимо которых мы мчались (слишком скоро), занимать нас весьма кстати, потому что мне было совсем не до разговору. Ветр и клоками падающий снег заставлял каждого более закутывать нос, чем смотреть около себя. Я воспользовался этим: как будто от непогоды покрыл я и соседку моею широкой медвежьей шубою, так что она очутилась в моих объятьях, – но это не удовлетворило меня, – должно было извлечь всю возможную пользу из счастливого случая – и в первый раз ее ручка была заменою живейших наслаждений… Ах, если б знал почтенный Орест Михайлович, что подле него делалось и как слушали его описания садов, которые мелькали мимо нас.
С этого гулянья Софья совершенно предалась своей временной страсти и, почти забывая приличия, давала волю своим чувствам, которыми никогда, к несчастью, не училась она управлять. Мы не упускали ни одной удобной минуты для наслаждения – с женщиной труден только первый шаг, а потом она сама почти предупреждает роскошное воображение, всегда жаждущее нового сладострастия. Я не имел ее совершенно потому, что не хотел, – совесть не позволяла мне поступить так с человеком, каков барон, но несколько вечеров провел я наедине почти с нею (за Анной Петровной в другой комнате обыкновенно волочился Андрей Иванович Дельвиг), где я истощил мое воображение, придумывая новые сладострастрастрастия .
18 августа 1830. Сквира
Полученными от Пушкина 1500 рублями в уплату заемного письма37 я это время жил и делал покупки для матери и сестер; также заказал я себе мундир и покупал вещи, принадлежащие к оному. Эти издержки весьма скоро истощили мои финансы, так что у меня оставалось не более, сколько необходимо было, чтобы доехать до Твери. В таких обстоятельствах мне очень кстати было предложение Александра Сергеевича <Пушкина> поменяться медвежьими шубами; он мне дал придачи 150 рублей. – По этим же самым денежным причинам мне нельзя было долее оставаться в Петербурге. После многих отлагательств по просьбам моих приятельниц назначил я наконец 6 февраля днем моего отъезда, выехал же точно только на другой день вечером. Это случилось от того, что Софья вечером <в> 6 часов требовала от меня, кроме общего прощанья, еще частное с нею у Анны Петровны и не в присутствии мужа. Как же мне можно было отказать ей в такой безделице! – В назначенное время я нашел мою неутешную красавицу, и мне чрезвычайно тяжело было видеть страданья женщины, которые ничем я не в силах был облегчить. – Вдруг, совсем неожиданно, зашел муж к Анне Петровне и очень был удивлен меня еще раз встретить; к счастью, у меня был предлог – неожиданной приезд в Петербург дяди Петра Ивановича со всем его семейством, который и послужил благовидной причиною моей остановки. – После его ухода настала решительная минута прощанья; что я в продолжение оного чувствовал, страдал, – рассказать невозможно. Видеть женщину милую на коленях перед собой, изнемогающую от страсти, раздирающей ей душу, и в исступлении чувств, судорожными объятиями желающая удержать того, который бежит на край света, и чувствовать свою вину перед ней – есть наказание самое жестокое для легкомысленного волокиты. Вырвавший из объятий, я побежал от нее, не внимая ее словам, призывавшим меня, когда я уже вышел из комнаты и побежал к саням, как будто бы гонимый огнем и мечом, и только тогда успокоился, когда был далеко от знаменитой мне Владимирской улицы. – Точно был то рай в сравнении с моей теперешнею жизнью!!
Пообедав у дяди, где я был более для сестры Машиньки, всегда со мной очень любезной бывшей, и для брата Гаврилы Петровича, только что возвратившегося из похода турецкого 38. Его советам не ехать в Турцию, хотя бы и хотел, но не мог более слушаться. Дело уже было сделано: надо было повиноваться моей судьбе или глупости, напенивавшей уже для меня фиял испытаний. В 8 часов вечера 7 февраля вторично выехал я из Петербурга, чтобы долго, кажется, не въезжать в него.
Не одно непостоянство или легкомысленное желание славы, честолюбие, заставляло меня переменить мой образ жизни и за Дунаем искать счастья. Издержки моей столичной жизни превышали то, что по расчету с имения нашего я мог получать; даже и этот год я выдержал потому только, что, заложив Малинники, у нас случились деньги. Следственно, будущий 29 год я никак не надеялся получить еще пять тысяч, и потому мне должно было оставить Петербург. Мать никак не согласилась бы на отставку, как я желал, – оставалась одна военная служба благовидным удалением; военное время еще более способствовало мне. Если впоследствии ожидания от оной не исполнились, – в том не моя вина: я рассчитывал по обыкновенному порядку вещей, а служил столь несчастливо, как не многие служили. – От службы моей в министерстве рассудительно ничего не мог я ожидать, будучи без знакомств и без протекции. Малое число первых, хотя и самое приятное, заключалось в нескольких литераторах, посещавших барона Дельвига; об знакомстве с двумя или тремя дальними тетками не стоит и упоминать: они знали меня только как сына моего отца и моей матери – ни от тех, ни от других, следственно, мне нечего было ожидать. – Равно и удовольствия столицы не мог я сожалеть, потому что и публичными не пользовался я по недостатку денег. В продолжение зимы 28 года я только бывал на вечерах в одном доме Лихардова, последнюю же зиму я почти нигде не бывал. Одно справочное место, где постоянно я читал отечественные и европейские новости39, связывало меня с остальным миром, о светской же жизни знал я только по слухам, доходившим до меня через Пушкина и других40. В таких обстоятельствах, даже если бы я и предугадал мою службу, то Петербург во всяком случае должен я был оставить. – Ни одно ожидание, с которым я въехал в него, исключая женщин, не сбылось, но такая опытность не предохраняла меня от новых надежд и обольщений. – В продолжение всего пути до Торжка, куда я приехал в двое суток, 10 числа вечером, занят был предстоящею военною жизнью: я восхищался этой беспрерывной телесною деятельностью, жизнью на коне, отдыхами в виду неприятельских огней, пылом кавалерийских атак, грозным величием битв, решающих судьбы народов. Я уже мечтал себя видеть возвратившимся счастливым победителем, украшенным наградами, заслуженными лично, и передо мною открывался путь славы безграничный; мне недоставало пространства, чтобы поставить себе цель.
В Торжке нашел я дядю Павла Ивановича, ехавшего в Москву; от него я узнал, что мать с сестрами, исключая Саши, в Твери. Уведомив мать несколькими словами о моем приезде, просил я дядю, ехавшему на Тверь, передать письмо, сам же на возвращавшихся его лошадях поехал в Малинники. Дорога от большого снега и метелей была так дурна, что я, выехав поутру 11 числа, приехал домой только вечером в 8 часов, хотя расстояние только 40 верст, не больше. Я нашел Сашу одну, больную горлом. После взаимных упреков в холодности, в изменах, мы помирились. Я предложил ей воспользоваться неожиданно благоприятным временем, которое в другой раз может не встретиться. В небольшом нашем домике мать с сестрами занимали только две комнаты; в них мы были теперь одни, следственно, ничто не мешало провести нам ночь вместе и насладиться ею вполне. Несмотря на то, все мои просьбы остались бесполезны, всё красноречие мое не могло ее убедить в безопасности (с ее рассудком она не могла представить других причин), и бесценная ночь невозвратно пропала – усталый от дороги я спокойно проспал ее. Не знаю, как она? – но после часто раскаивалась в своей нерешительности. На другой день поехал в Берново осведомиться, что делает моя холодная красавица. Во время моего отсутствия она родила себе дочь. После родов она похорошела, но так была занята своими детьми, что, казалось, ни о чем другом не заботилась. Приезд одновременный со мною ее брата Александра из Петербурга, где он служил в Артиллерийском училище, теперь же выпущен был в роту, еще менее давал мне времени возвратить ее к прежним чувствам; я оставил ее, отчаявшись в успехе. Пробыв еще день в Малинниках, поехал я на другой в Старицу, где надеялся найти мать, но я ее не нашел там, и Вельяшевы были все в Твери – только в пятницу вечером, когда я сам садился в сани, чтобы ехать в Тверь, возвратились они оттуда; Евпраксея же осталась там у Кафтыревых, чтобы лечиться: расстроенное ее здоровье делало ей это необходимым.
Главная моя забота теперь состояла в том, как бы получить еще денег: у матери их не было, следственно, должно было отыскать где-либо занять. Господин Павлов, молодой муж вдовы дяди Федора Ивановича, с которой мы только что кончили дружелюбно раздел доставшего нам после смерти дяди имения, заплатив ей за оное 50 000 рублей41, помог нам занять у его приятеля господина Змиева42 1000 рублей. Этот весьма достаточной человек почти совершенно спился. Обед, который он давал в честь женитьбы своего друга, был единственный в своем роде. К не<счастью?>, я должен был его вытерпеть вполне. Все чувства мои страдали: слух – от этого оркестра, составленного из дворни, игравшей на инструментах, которые валялись в кладовых со смерти его матери, некогда поддерживавшей блеск дома, и от пушечных выстрелов, которые вторили “здоровья” (они были так неловко поставлены близ окон столовой залы, что от выстрелов вылетело много стекол из оной); вкус – от мерзкого обеда; обоняние – от спиртом насыщенного дыхания соседей: судейских чиновников и разного уездного сброду; осязание – от нечистоты; и зрение, наконец, – от женских и мужских уродов, составлявших наше общество. Если бы не тысяча рублей, то ни за что я бы минуты не пробыл в этой мерзости. Чтобы получить отвращение от пьянства, нужно только взглянуть на господина Змиева и его образ жизни. – Обеспеченный в денежном отношении, хотя и не столько, сколько желал, искал я, как приятнее провести короткое время, оставшееся до предположенного мною отъезда. – Волокитства мои в Старице не были успешны; мне слишком мало нравились Катенька Вельяшева и Машенька Борисова, чтобы влюбиться и потерять рассудок; прощанье в Петербурге еще слишком свеже было в памяти. Успех с ними привел бы меня в большее затруднение – вот отчего с ними я только шутил от безделья. В Малинниках же я посвящал время единственно шалостям с Сашей. С нею мы уже давно прожили время уверений в любви и прочего влюбленного бреда: зная друг друга, мы наслаждались, сколько силы, время и место позволяли.
Наступила масленица с обычными блинами и катаньями; не было надежды провести ее так же весело, как святки; один Ермолаев сделал вечер, но, к несчастью, кроме нашего семейства Вульфовых никого не пригласил 43, почему он и не был так весел, как последний его бал в новый год. – Самый приятный человек из общества был для меня полковник Кусовников. Еще на первом вечере у Торнау в Рождество был он со мною так предупредительно вежлив и любезен, что, несмотря на малое наше знакомство, привязал меня много к себе. – Имея очень хорошее состояние, служил он в лейб-гвардии, был адъютантом у принца Виртембергского (Шишки)44. Жизнь в лучшем кругу дала ему приятное обращение, получившее особенную приятность от добродушия, которое видно было в каждом его движении. Блестящего ума не имея, вознаграждал он за него приятными искусствами: он мастерски рисовал и прекрасно играл на скрыпке. Наружность его была отпечаток его души; я не встречал мужчины лучше его сотворенного, особенно ноги его хороши. Его благорасположение ко мне должно, кажется, приписать тому, что он немного волочился за сестрою. Во время пребывания Пушкина в Старице 45 мы чаще еще видались, ибо Пушкин знал Кусовникова еще будучи в лицее. Здесь у Ермолаева мы были неразлучны, и я должен был ему обещаться, возвратясь в деревню, приехать к нему в эскадрон, расположенный километрах в 20 от Малинников.
Чрезвычайно трудно согласить мнения брата и любовника о поведении девушек: первый желает, чтобы и подозрение одно не могло коснуться сестры, другой требует по крайней мере отличия от других, предпочтения, которое он бы нашел весьма неприличным, если его сестра оказывала бы другому. Мне очень неприятно было видеть, как сестра Анна, несмотря на то, что я вовсе невзыскателен, слишком явно хотела ему понравиться, тем более что я предвидел, как после и случилось, безуспешность ее стараний. Жениться и волочиться – две вещи, которые еще очень далеки одна от другой!
Прожив масленицу в Старице, поехал я оттуда в Тверь проститься с Евпраксеей. Здоровье ее нашел я немного поправившимся. Приветливым и милым своим обращением успела она так привязать к себе семейство Кафтыревых, состоящее из двух девушек и холостого брата лет 50, милого и почтенного во всех отношениях, что они упросили мать оставить Евпраксею у них, чтобы окончить свое лечение. – По разным приметам судя, и ее молодое воображение вскружено неотразимым Мефистофелем46. Пробыв с нею один день, возвратился я в Старицу, а оттуда разъехались мы все по деревням. В Малинниках я проводил дни утром на охоте, если погода позволяла, или стреляя из пистолетов (приготовления к войне!!), а вечером с сестрами дома или у одного из дядюшек. Все они съезжались раза два в неделю проводить время или в рассказах о своем хозяйстве, которым ни один порядочно не занимается, или в неразорительной игре в вист. Мало занимаясь тем, что делается за границею их имений, проводят они дни в спокойной бездеятельности. Не получив в молодости порядочного воспитания и живши всегда почти в деревне, они очень отстали своим образом мнений от настоящего поколения, почему каждый и имеет свой запас устарелых предрассудков, которые только умеряются всем им общим добродушием. Исключение из них делает Павел Иванович Понафидин, муж тетки Анны Ивановны, воспитанный в Морском корпусе, служивший долго во флоте, где его братья заслужили себе имена известных офицеров. С здравым своим рассудком приобрел он познания, которые в соединении с его благородным в полном смысле слова и добрым нравом делают его прекраснейшим человеком и, по этим же причинам, счастливым супругом и отцом47. Другая моя тетка Наталья Ивановна Вельяшева, хотя и столь же счастлива в супружестве своем, ибо после 20 лет замужества так же страстно любит своего мужа, как впервой, и имеет четверо детей, из которых не знает, которому отдать преимущество, но у нее очень расстроено имение и без того незначительное 48. – Не будучи слишком строгим к недостаткам каждого, можно сказать, что вообще они добрые люди и родственники. Один только старший из моих дядей, Петр Иванович, весьма тяжелого нраву. Воспитывавшись с моим отцом (которого он одного признавал за брата) у Михаила Никитича Муравьева49, наставника Александра Павловича, и служив после при дворе кавалером у нынешнего императора, он возымел такое высокое мнение о себе, что, живучи в деревне в нескольких верстах от всей своей родни, он никуда не ездит и не любит, что дети его часто бывают у своих. – Во время моего пребывания в Твери я всегда бывал у него для детей его: сестры Машеньки и брата Ивана, который был очень хорош со мною до последней его ревности к Катеньке Вельяшевой. Теперь я уже не бесил его моим волокитством, как <в> первой мой приезд. Надеюсь, что со временем он помирится со мною. Чтобы однажды навсегда окончить этот предмет, скажу я еще несколько слов об остальных моих тверских дядюшках. Старший, Павел Иванович, такой флегматик, каких я редко встречал. Оставив в молодости еще военную службу, жил он всегда в деревне в доме отца своего; сделав кампанию 12 года в Тверском ополчении, возвратился он с девкою из Гамбурга, на которой через несколько лет и женился. Фридерика, сделавшись хозяйкою, завела в доме немецкий порядок, которой делает приятное впечатление на всякого приезжающего к ним. Не имея детей, живут они без лишней роскоши, по своему состоянию, спокойно. – Иван же Иванович совершенно другого рода человек: женившись очень рано на богатой и хорошенькой девушке, нескольколетней жизнью в Петербурге расстроил свое имение. Поселившись в деревне, оставил он жену и завел из крепостных девок гарем, в котором и прижил с дюжину детей, оставив попечение о законных своей жене. Такая жизнь сделала его совершенно чувственным, ни к чему другому не способным.
Приготовления мои к походу не были велики. Я брал с собою только необходимое, ибо, предполагая, что война осенью кончится, надеялся я зимою, возвратяся в Россию, побывать и дома. Не желая более бесполезно терять время, 8 марта с материнским благословением и с тысячью рублей сел я в сани и поехал в Старицу. На дороге встретился я с тетками и сестрами, ехавшими к нам в Берновскую волость, так что в Старице нашел я одного брата Михаила, служившего юнкером в там стоящем Оренбургском уланском полку. Несмотря на то что ему уже 20 лет, но умом он совершенный ребенок; к несчастью, мало надежды, чтобы он когда-либо возмужал; в нынешнем году произведен он прежде еще меня в офицеры, так что он и двух лет не служил юнкером: это очень счастливо, но не знаю, будет ли ему выгода продолжать службу. – Мне всегда тяжело, когда я об нем подумаю.
Взяв подорожную до Киева, отправился я на другой день, 9 часов, в дальний мой путь. Дорогу я выбрал самую ближнюю и дешевую: на Зубцов, Гжатск, Вязьму, Смоленск и Чернигов. Несмотря на позднее время года, снегу еще было очень много, только около Гжатска <дорога> была избита всегдашними обозами, которые тянутся из соседственных губерний к здешней пристани. Выехав на Смоленскую дорогу, встретили меня богатые воспоминания Отечественной войны 12 года; особенно живо напомнили мне оную от огня почернелые стены еще не возобновленных домов в Вязьме и Смоленске. На них я видел неотразимую силу всемогущей судьбы, законы которой никакая человеческая сила не может переменить. С жадностью искал я свежего следа прохода непобедимых легионов, которые вел Герой, чтобы, смирив Север, преобразовать Европу по исполинским своим замыслам, – но везде видел вокруг себя снежную пустыню, которой холодное спокойствие, казалось, никогда не было нарушено ничем, кроме рысканья пустынного зверя. За стенами Смоленска, еще полуразрушенными от неприятельских бойниц, во рву, я видел памятник, воздвигнутый Энгельгардту50– чести русского дворянства, которое в эту войну доказало, что не напрасно пользуется правами, наследованными от предков. Оно жертвовало на защиту Отечества жизнью, имуществом – одним словом, всем, чем могло. За Пиренеями и в снегах Севера два народа в одно время показали остальной Европе примеры, как защищать народную независимость.
Сии же места были поприщем борьбы двух единоплеменных народов, продолжавшейся несколько сот лет, пока единодержавие одного не одержало верха над безначалием другого. Из ворот завоеванного Смоленска по этой же дороге ходили ватаги своевольной шляхты гулять по селам и градам московским, опустошая всё огнем и мечом. – Времена буйной страсти завоеваний проходят, народы европейские, возмужав, не ополчаются друг на друга по прихоти властителей своих; только в гражданском устройстве ищут они своего благоденствия. – От Смоленска до Киева на пути я не встретил ничего замечательного. Черниговская губерния мне показалась немногим лучше Смоленской, может быть потому, что я ехал зимою, когда под снегом равно наш север и юг пустынны; одни березовые рощи только поразили меня своей красотой: нигде еще я не видал эти деревья такой величины. Народ и здесь кажется бедным и весьма угнетенным своими владельцами. Въезжая в эту губернию, в первой корчме уже я нашел жида со всею народною своею неопрятностью; не привыкший к сильному духу чеснока, которого они много едят, я не мог сначала переносить приближения их, еще менее входить в их дома (теперь я и не к этому одному привык), от чего много страдал в продолжение моего пути польскими губерниями. – Город Чернигов я нашел весьма грязным, от времени года, может статься, и показался мне дурно выстроенным, и полужидовский трактир очень дурным.
До последней станции (Броворы), не доезжая Киева, ехал я еще хорошею зимнею дорогою, несмотря на то что это было в половине марта. Здесь я должен был бросить уютные и покойные сани и взгромоздиться на тряскую телегу. Езда на оной по мерзлой земле – настоящее мучение. Всю эту станцию едешь прекрасным сосновым лесом, который предание населило разбоями. Верстах в пятнадцати не доезжая Киева, открывается прекрасный вид высокого правого берега Днепра, на котором белеются стены знаменитого великокняжеского стольного града, некогда богатого, обширного, второго Цареграда! – Протекли столетия, как его царственное величие исчезло, но древние его стены всё еще возвышаются властителями окрестных стран; природа всё еще столь же величественна – не так ли высокое чело властителя и в узнике Св. Елены являло то же величие, которым сияло под венцом полумира! – Премудрым судьбам положено было снежные пустыни Севера приобщить к достояниям человечества – и вот повелители северных стран, оставив богатые пажити днепровские, поселились в глуши лесов. Теплота деятельности народов победила холод Севера; страна ожила, воздвиглись пышные грады, села; везде покорялась природа. Но предначертания судеб еще не свершились. На престоле Севера явился мощный Гений; он шагнул – и к ногам его пали побежденные духи полунощи, сторожившие сокровища в недрах гиперборейских гор. Океан сбросил цепи льдов, и из глубины оного возникла новая столица, поднесь не имевшая ничего себе подобного.
Так ныне Север по следам Юга, как его неколебимая опора, идет к возвышенной мете человеческого образования.
15 марта 1829. Переехав еще по крепкому льду Днепр, почти версту подымался на противоположный берег, где стоит город. Крутизна этого берега облеплена, как гнездами ласточек, маленькими домиками, белеющимися между небольшими садами, из чащи которых подымаются стройные итальянские тополи. В это время года я видел только очерк прекрасных видов, открывавшихся мне, но по оному я мог догадываться о прелести их в полном убранстве весны.
Меня привезли в хороший трактир, где после восьмидневного пути первой раз я вкусно пообедал. Мне нужно было взять подорожную для дальнейшего пути – вот почему я и решился этот день отдохнуть немного, оставшись здесь. – Взяв оную до Могилева на Днестре, поехал я в знаменитую здешнюю лавру51 хотя мельком взглянуть на нее. Первый там мне встретившийся цицероне52 был пономарь, шедший на колокольню звонить к вечерне, за которым я полез под колокола. Здесь открылась передо мною богатая панорама города и окрестностей оного. Ясное весеннее солнце, закачивясь, озаряло розовыми своими лучами золотые главы множества церквей, которые мне именовал мой проводник; синий лед Днепра казался еще темнее от мрачного леса, под которым он расстилался; к западу между песчаных холмов терялся предлежащий мне путь. Вперяя взор в даль оного, я как бы желал проникнуть в будущность, меня там ожидавшую: ничего привлекательного не открывалось, дорога извивалась в песчаной степи. Благовест кончился, ключник церкви обошел около нее, колотя в палочки (обычай, во всех церквах здесь принятый, по словам звонаря, но который мне не мог сказать причину), и мы пошли к вечерне. В церкви ничто не привлекло на себя моего внимания. Воображение мое ожидало найти древний храм, освященный тысячелетними мольбами, возвысылаемыми к Всевышнему, а в сущности нашел обыкновенную церковь, после пожара возобновленную при Екатерине, что узнал я из надписи на стене. В этом разочаровании, конечно, никто другой не виноват, кроме моего неведения, но это рассуждение не могло успокоить меня. Также неприятно было смотреть на тучных монахов, шумевших своими черными шелковыми мантиями, спесиво расхаживая по церкви; молящихся тоже было немного. Не дождавшись конца вечерни, уехал я домой, чтобы написать несколько слов к матери. На другой день поутру я выехал из Киева – и вот всё, что осталось у меня в памяти о пребывании в оном.
От Киева начиная, остановки на станциях сделались чаще; разгон был чрезвычайной, и половинное число лошадей были уже загнаны, так что с ехавших не по казенной, как я, надобности брали двойные деньги и дурно возили. В Белой Церкви, знаменитом местечке графини Браницкой, я встретил первую еврейку-красавицу, накормившую меня дурным ужином; ее прелести, однако, не помирили мое обоняние, которое сильно страдало от чесночной атмосферы; к тому же я был вовсе не расположен волочиться – я рад был отдыху. Здесь также в первой раз пил я знаменитый польский мед, мне очень не понравившийся.
9 апреля 1829. Дневка в Турче Формозе53
7апреля 1829 выступил принца Оранского гусарский полк в поход из местечка Пашкале, и я, как юнкер оного полка, сел в первой раз на коня. По погоде судя, наш поход будет удачен, потому что дождь считают знаком благополучного пути. В карете можно так рассуждать, но на седле весьма неприятно просидеть целой день под мелким осенним <дождем>, как это со мною было. Перейдя Серет, в верстах 3 от Пашкале, мы остановились: 4 действующих эскадрона, составляющих наш полк, построились четвероугольником, в середине поставили налой – и с коленопреклонением молили мы Бога побед о помощи Его противу супостата. Несмотря на дождь и на ветер, картина была довольно торжественна: ржание и топот лошадей сливался с пением “покоряйтеся все языци, яко с нами Бог”. – После молебствия был завтрак у полковника Плаутина, и, выпив его здоровье и здоровье новонагражденных орденами офицеров эскадрону, потянулись вперед по дороге к Яссам. Первой ночлег был в 10 верстах только. Я остановился в штабе полковом вместе с майором Денисьевым; нам отвели порядочную квартиру у одного арнаута, и <мы> провели вечер, твердя романс Беранжера “Souvenir d‘un Capitaine”54. На другой день погода делалась получше; мы пошли в доломанах, ожидая в Турче Формозе смотра дивизионного генерала, но, подошедши к местечку, мы узнали, что он будет нас смотреть не здесь, а в Яссах, а Дибич совсем не станет смотреть дивизию. – Теперь я на дневке намерен оканчивать письма к матери и сестре. – Вчера я узнал от юнкера нашего полка, что Лейтганг в Коварне, Леман в 3-м егерском, а Пельцер в 4 уланской дивизии, Врахман у нас в дивизии в Александрийском полку, каждый из них никто еще не произведен в офицеры, но я знаю, что они бравы <…>.
11 апреля. Яссы
Вчера я не пошел с полком, но остался с майором в Турче Формозе. Только вечером, ждавши более 2 часов лошадей, мы выехали, и только около полуночи мы приехали в Потлялуй, где полк наш должен был ночевать. – Напрасно мы его несколько часов искали, таскались по грязи, стучали во все хаты, спрашивали у гусар: везде находили только Витгенштейна полк, с нами вместе шедший. Наконец принуждены мы были остановиться на ночь в бедной мазанке, которая и вся величиною не была более 4 квадратных сажен, а вмещала с полдюжины молдаванских женщин. Поутру наше положение не улучшилось: не зная, как нагнать полк, мы еще более заботились о том, куда девались люди наши, отправившиеся прежде нас из Турче Формоза. Благодаря немецкому языку я успел выпросить у смотрителя почты лошадей на половины дороги до Ясс, и таким образом поехали мы вперед еще до выхода полков с ночлега. Остановившись в корчме, успели мы до прибытия еще нашего полка напиться у жида-маркитанта порядочного чаю, нам нектаром показавшегося после такой ночи, майором пошел к эскадрону, а я отправился вперед с обозом <…>
15 апреля
Я всё еще в Яссах: опять с Денисьевым остались мы на дневке. Не знаю, как мы догоним полк, потому что мой приятель вчера пьяный проиграл все свои деньги, да вдобавок не дал мне ночью спать, привезши с собой девку. Теперь он занял у казначея денег и поехал отыгрываться. Вот каковы люди! Мне бы очень хотелось развязаться с ним, но, не имея вьючных лошадей, ни денег их купить, я должен терпеть <…>
Сегодня удалось мне наконец отправить письмо к Анне Петровне и домой – как гора с плеч долой мне это; еще надо писать к Языкову и Франциусу.
Про физическое мое состояние могу я сказать, что чувствую себя гораздо здоровее, чем в Петербурге; здешний климат не имел еще никакого вредного влияния на меня. – Труды военной жизни по сю пору не умерили во мне желания славы: если бы я оное потерял, то был бы очень недоволен собою и раскаяние мучило бы меня. Но чувствую, что если переживу войну и мне не откроется особенно выгодное место, то я не останусь в военной службе. Что будет – будет! <…> В 9 часов вечера мой приятель возвратился домой, не только проиграв все деньги, которые имел с собою, но даже и еще 400 рублей на честное слово, как эти люди называют. Я должен был дать ему, что имел, отсчитал 30 рублей серебром. Осталось у меня рублей десять с небольшим.
19 апреля. Дневка в Фальчи
<…> За 9 1/2 рублей серебром мы нашли 2 лошади у жида до Васлуя (верст 70), где дневал наш полк, в надежде утром застать там еще его, но обманулись. Только что выехали, как сделалась сырая апрельская погода, пошел мелкой дождь, а после ветер, так что мы принуждены были остановиться ночевать на первой станции, в верстах 15 от Ясс. Эту станцию мы оттого так тихо ехали, что она очень гориста, дорога идет самым хребтом возвышенности, начинающейся от самого города, станция в середине оной, за нею начинает опять опускаться вниз на менее высокие холмы, которыми покрыта Молдавия <…> Поутру мой товарищ протрезвился, начал телесно и душевно чувствовать следствия своего поведения и стал тогда раскаиваться, когда уже не был в состоянии удовлетворить своим страстям. Эти дни я сильно чувствовал преимущество трезвого человека над слабым.
Деревня Ларчи в Бессарабии. 21 апреля
Доехав до Васлуя, мы взяли почтовых лошадей и догнали вечером полк в деревне Доколесли. На другой день после большого перехода верст в 30 пришли мы в Фальчи, местечко на Пруте <…> Нам назначено было здесь для переправы через Прут 2 дня дневки, но мы остались только один <…> Итак, мы опять за Прутом, в православной России, но нельзя сказать, что в славном краю. Вся Бессарабия (которую я видел от Могилева до Скулян и досюда) есть холмистая степь во всём смысле слова; хотя холмы ее и покрыты тучными прекрасными пастбищами, но вообще маловодна. Нигде не встречаешь следа хлебопашества – я по сю пору не видал паханой нивы, еще менее огородов или садов: кажется, железо никогда еще не раздирало здешних лугов; на них пасутся только стада рогатого скота и табуны, водимые гордыми жеребцами; орлы и неуклюжие аисты – единственные жители пустынь здешних. <…>
Общество здесь в полку порядочное, особенно начальник полка полковник Плаутин. Все зовут его умным, хвалят за обращение с подчиненными и за храбрость. Я еще его не знаю, но готов согласиться с общим голосом. Мне кажется, однако, что он не кавалерист, т. е. мало знает службу; офицеров тоже у нас нет, ею занимающихся, отчего фрунт наш совсем не образцовый. В этом отношении дивизия 3-го гусарского далеко отстала от других, например, 1-го уланского. Солдаты тоже дурно ездят; это может быть от того, что после прошлогоднего похода дивизия была совершенно дезорганизована, не воротилось к полку и 200 здоровых лошадей; всю зиму занимались укомплектованием оных и амуниции, также растерянной, так что не было времени и подумать об учении людей; к тому же ремонты лошадей прибыли весьма поздно – в марте месяце. Неудивительно теперь, если рекруты, сидя на неезжаных лошадях, кажутся плохими гусарами. – Посмотрим, как и полк наш будет в деле; прошлое лето, говорят, что он хорошо дрался, винят же начальство в том, что переморило с голоду лошадей, а генерала Ридигера за то, что не умел распоряжаться и послал под Козлуджи 1 дивизион против 12 тысяч турок. Про полк же графа Витгенштейна все говорят, что он дурно дрался, не пошедши раз в атаку. Говорят, и принц Виртембергский тут виноват.
Сегодня, 21 апреля, день основания Дерптского университета, воспетый Языковым55. Сколько раз я его шумно праздновал! теперь иное время! – Но всё еще те же чувства в груди моей; на другом, обширнейшем, опаснейшем поле ищу я теперь добра и чести: удостоюсь ли я ее? так ли я окончу здесь, как я кончил студенческую мою жизнь? – На последнюю я не могу жаловаться: кажется, я заслужил любовь и уважение моих товарищей, а начальники сознались, что я лучше, чем ложная и неблагосклонная молва твердила. – Чтобы достойно праздновать сегодняшний день, я хочу писать к Языкову.
Крепость Исакни. 29 апреля
Из Ларги мы выступили 22 числа, дневали потом в деревне Волконешти56, а оттуда, ночевав в Бульбонах, пришли 26 числа в Сатуново на Дунае, где мы стали не в квартерах, а лагерем <…> Мы не взошли в самую крепость Исакчи, а стали лагерем у самой переправы за редутами, прикрывающими оную. Лагерное место было выбрано преживописное: бригада занимала небольшую долину на самом берегу реки; она имела вид почти равностороннего треугольника, из коих каждая сторона была шагов в 600; к востоку, вправо, гора отделяла оную от tete de pont57, защищающий мост 58, а влево за такою же видна была крепость Исакчи; к северу же величественный Дунай катился между камышей, из-за которых зеленелась Бессарабия. Самая крепость Исакчи не стоит и названия крепости: это бедный городок, построенной на скате берега и обнесенной старой, развалившеюся стеною с довольно широким рвом <…>
Невоздержанием Денисьев нажил себе опять лихорадку, и гораздо сильнейшую, чем прежняя. Чтобы прервать ее, мы отстали опять от полка и пробудем здесь до 1 мая <…> Мне уже это отставание начинает надоедать <…>
Третьего дня я писал через Рида (Александрийского полку) к Языкову, а через Блаугорна, который поехал в Одессу, к матери и Анне Петровне. Когда-то я напишу к Франциусу? Благодаря Бога я чувствую себя здоровым, боль в животе, кажется, тоже прошла. – Лагерная жизнь, хотя и менее спокойна, чем стояние в квартерах, но тоже имеет много приятного в такое время, как теперь: жары еще сносны, ночи теплы – только утренние туманы холодны и, должно быть, вредны. – Первой день стояния лагерем был очень шумен. Ровно два года тому назад принял Плаутин полк, а накануне в Бульбонах прислали ему алмазные знаки Анны 2 степени: две достаточные причины для пира. Полковник умел заслужить любовь и уважение всего полка, всякой душевно радовался полученной им награды . И зашипело шампанское, загремели трубы и песельники, и по всему лагерю раздалось радостное “ура!”. Этого мало: вдруг полковницкая палатка поднялась, и гусары, подхватя полковника, начали его подбрасывать – но от этой чести, я думаю, болели у него кости. – Праздник кончился только тогда, когда не стало вина. – На другой день для подражания витгенштейнцы тоже Бог знает для чего шумели. – Бедный этот полк не может похвастаться хорошею славою, а, говорят, есть в полку хорошие офицеры.
5 мая. Лагерь под Карасу
Сегодня рано поутру пришли мы сюда, в лагерь под Карасу, сделав весьма небольшой переход, версты в 4, от того места, где мы ночевали. Здесь нашли мы дивизионную квартеру и соединились с 1 бригадой (Ахтырский и Александрийский полки); кажется, мы дошли теперь до места своего назначения. В 50 верстах отсюда, говорят, мы станем лагерем, к дивизии присоединятся 2 полка казаков и 2 пехоты. Всё вместе составит отдельный отряд, назначенный для содержания цепи между Силистриею и Шумлою; также мы будем беспокоить неприятеля набегами и вообще вести малую войну; к сожалению моему, я считаю, что ни один турка не покажется нам за Балканом. – Сейчас я слышу, что мы идем к Разграду, где сходятся дороги из Рущука и Туртукая в Шумлу, и что осталось нам идти 4 перехода <…>
13мая
Лагерь под селом Кагарна. Третьего дня, 11 мая, пришла наша дивизия к месту своего назначения, в лагерь при селе Кагарне (Каургу), на дороге от Силистрии к Шумле. Мы сменили здесь стоявшую уланскую бригаду и соединились с оставшимися здесь двумя полками казаков и двумя пехоты, которыми командовал генерал-лейтенант Крейц. Наш дивизионный генерал Мадатов начальствует всем отрядом.
17 августа
Ровно почти год назад, в Петербурге, я начал вести дневник. Уехав оттуда в Тверскую губернию, до самого прибытия в полк я прервал его; здесь опять я около месяца, во время похода, до прибытия в лагерь при Каургу, я вел его, но начавшиеся военные действия снова прервали его. Теперь же мы более 11/2 месяца стоим лагерем около Шумлы, а я только сегодня собрался взяться за перо. – Я намерен теперь записывать случающееся ежедневно и сколько возможно, хотя отрывками, дополнить прошедшее <…>
Я давно нуждаюсь деньгами. Майор Денисьевич , с которым я по сю пору вместе жил, давно уже занемог горячкою, так что от него не только не мог иметь помощи, но даже еще он мне остался должен. Перед его болезнью я еще разошелся с ним, потому что обоим нам жизнь вместе казалась слишком убыточною <…>
18 августа
<…> Дней пять тому назад как возвратился из главной квартиры адъютант Мадатова Хомяков59. Он пробыл 3 дня в занятом нашими войсками Адрианополе60. Жители оного принудили 10-тысячный гарнизон сдаться без сопротивления. Паша, донося об этом султану, заключает тем, что впредь он приказания получать будет от графа Дибича. В городе нашли 60 тысяч кил разного хлеба; жители остались все в своих домах и занимаются своими промыслами, управление их осталось в прежнем порядке. В Адрианополе полагают до 130 тысяч жителей, строения весьма мало хорошего; паша строит себе новый дом итальянской архитектуры. Квартал франков выстроен маленькими двухэтажными деревянными домами и довольно красив. Вообще за Балканом мы нашли изобилие в продовольствии для армии <…>
Лагерь под Шумлой. 20 августа
<…> Вот уже третий день, что я нездоров; в Енибазаре сделалась у меня сильная головная боль; вчера целой день был у меня жар, слабость и боль в костях, сегодня мне тоже немногим чем лучше. В моих обстоятельствах занемочь весьма неприятно. Я всё еще не знаю, как устроить мое хозяйство: мне нужно или вьюки, или тележку и деньги, а по сю пору я даже не знаю, когда я могу надеяться их получить. – Из России всё еще нет слуху; не могу себе объяснить молчания: почта не может быть причиною 2-хмесячного молчания матери; а сестра отчего не пишет? Непонятно! грустно!
Место, где наш корпус теперь расположен, весьма невыгодно: версты за три мы должны посылать за водою, дров тоже нет вблизи. Мне это тем неприятнее, что у Крушковского оба человека нездоровы, а Арсений не успевает наносить и на варенье кушанья воду. – Много мне теперь неприятностей. Но что делать: “взявшись за гуж, не говори, что не дюж” – надо дослужить; кажется, Россия не лишится великого генерала, а история нескольких страниц о моих победах, если я выйду в отставку. О самолюбивое честолюбие, ты меня здесь жестоко караешь! – Прощай, мечта славы, не обманешь ты более меня и не заманишь опять в твои пустыни, поросшие одним терном, где везде встречаешь разрушение и смерть! Если полковник точно меня представил, то он мне во всех отношениях много сделает добра. Офицерское жалование мне много поможет – не то так мне трудно будет.
21 августа
<…>Вообще теперь люди здесь много хворают горячками: у нас в полку 170 человек больных – почти третья часть всех людей. Это тем удивительнее, что мы стоим на месте без изнурительных трудов – не так, как прошлого года.
Сегодня получили некоторые письма, а я всё еще ничего не получаю!!!
Давно начал я письмо к милому моему Языкову, но всё не соберусь его окончить. – Здесь в полку познакомился я короче и лучше, нежели с кем-либо, с двумя офицерами моего же эскадрона – Шедевером и Якоби. Первой, родом из Одессы, во всех отношениях прекрасный молодой человек, соединяющий благородный характер с добрым сердцем. Он ко мне, кажется, очень хорошо расположен. – Якоби уже человек проживший первую свою молодость и, по всему видно, пользовавшийся ею. Не имев блистательного воспитания, он, как уроженец московской, видел людей и получил довольно навыку жизни. У него много природного ума. Сначала я ему показался гордым и не понравился, но после, сознался он недавно, он увидел, что я порядочный человек. – С этими двумя сослуживцами я более всего вместе бываю. Кроме их есть некоторые очень хорошие молодые люди, но я с ними не имел случая короче познакомиться <…>
23 августа
Вчера вечером дождь помешал мне продолжать писать; он ишел всю ночь и промочил всю палатку, так что нигде не было сухого места; это весьма неприятно, особенно мне, живущему по нужде в чужой палатке. Но одна ли эта теперь неприятность у меня? <…>
Вчера, когда я смотрел с кургана на первое действие наших батарей, подошел ко мне Александрийского полка Корф и просил меня от имени господина Муравьева, если я родня тверским Вульфам, то побывать у него; это очень любезно с его стороны – иной бы не подумал о столь дальней родне. Непременно на этих днях я являюсь к нему; надо также сходить и к Ничеволодову. Как знать, к чему это знакомство с Муравьевым пригодится <…>
24 августа
<…> Вчера вечером был я у Муравьева и Ничеволодова. Оба были очень любезны со мною. Муравьев про меня говорил Ничеволодову, он очень давно уже никого не видал из Вульфов; тем выгоднее, что он припомнил наше родство. Хотя он любит немного похвастовать, но должен быть весьма любезный человек. Говорят, пришла почта; надежда есть еще, что я с ней получу письма, – но если нет?.. что мне тогда делать? где найти денег, потому что я уже теряю терпение так жить, как я живу. – Когда я доживу до того времени, что не стану нуждаться ими? В университете, в Петербурге и, наконец, здесь – везде я прихожу в одно затруднение. Меня уверяют и мне часто самому приходит в голову, что я счастлив; здесь мне нельзя пока жаловаться на счастье, особенно с тех пор, как я жил с Денисьевым. Разъехавшись с ним, оно, кажется, опять обернулось ко мне; мое представление кажется мне первым его благосклонным взглядом. Если я каким-нибудь способом поправлю мое хозяйство, то я уверюсь в хранящей меня деснице, в существовании моего гения. Но как это может случиться, не предвижу. – Как-то идет наше хозяйство? Вот пришел первый срок уплаты процентов за Малинники, устроила ли маменька Нивы?61 – Всё важные вопросы.
25августа
<…> Мои обстоятельства всё те же еще; а как они не поправились, то и становятся каждый день хуже. Ежедневные необходимости, самые ничтожные, как то касающиеся до пищи, одежды и т. п., кажутся совершенно незначущими, когда в них не нуждаешься, но как скоро одна только из этих мелочных наших привычек не удовлетворяется и нам чего-нибудь недостает, то нас это весьма расстраивает, несмотря на все рассуждения, что недостойно человеку заниматься такими мелочами как существу, одаренному преимущественно умственными способностями. После обеда 2 наша бригада идет в экспедицию; говорят, главный предмет оной есть предлог к представлениям.
31 августа
Сегодня рано поутру возвратились мы из экспедиции к Джумаю, куда мы выступили 25 числа. 2-я наша бригада, уланский полк и 100 казаков с 6 орудиями легкой конной роты № 6 составляли отряд под начальством Мадатова. Эта экспедиция была счастливейшая для нас (не так, как две прежние, где без пользы мы мучили людей и лошадей): не было сильных переходов, дурной погоды и недостатка съестных припасов – напротив того, мы отбили множество скота, несколько десятков повозок с казенным турецким провиянтом: ячменем, сухарями и мукою – и наконец кучу арбузов, которые собирали в Шумле. Жители большею частью не уходили в леса, встречали нас с подарками и поклонами; даже и те, которые сначала убежали, возвращались выпрашивать загнатый скот. Вообще мы нигде не встретили сопротивления вооруженных жителей.
2 сентября
Перед нашим выступлением в поход к Джумаю, на закате солнца, когда уже полк выведен был из коновязей на линию, турецкая граната ударила в середину переднего редута и взорвала зарядный ящик там. Черное облако дыма, заклубившееся над редутом и смешавшееся с вскинутою пылью, из которого во все стороны летели лопающиеся гранаты, казалось смертною пеленою, которою покрыты сотни храбрых. Но, к счастью, мы после узнали, потеря была невелика: убило только три человека из прислуги около орудий, ибо никого не было в редуте. В следующую ночь, перед светом, чтобы доказать, что мы не уныли, послали одну роту Тамбовского полка для опыта (!!) на штурм редутов. Турки были столь оплошны, что в редуты влезли <мы> по их же лестницам и заняли без выстрела оба, переколов сонных артиллеристов. Но за редутом расположенная турецкая пехота, около 1000 человек, пробужденная нашим “ура!”, бросилась на наших храбрых прежде, чем они совершенно очистили редуты от неприятеля и подоспело наше подкрепление. Оно подошло тогда, когда турки уже смешались с нашими в редутах, и наконец принуждены мы были отступить. Потеря с нашей стороны была значительна, убитых и раненых считают более 300 человек. В числе первых мы потеряли отличных двух офицеров: полковников Корсакова и Желтовского. Трудно найти достойную награду начальникам за такое распоряжение <…>
6 сентября
В ночи на вчерашнее число получено здесь известие о заключении мира62. Во всем корпусе, верно, нашлось мало людей, которые сердечно не порадовались окончанию войны. От души все поздравляли друг друга с возвращением в Россию. Красовский, получив это известие, возвратился из экспедиции. В 9 часов утра поехал Красовский на свидание к визирю в Шумлу, я был в свите ординарцем у полковника. Подъезжая к крепости, увидели мы редуты, унизанные любопытными турками: многие выбегали из них, чтобы видеть нас поближе. Чем ближе подвигались мы к валу городскому, тем пестрее становилась толпа, окружающая нас. Нерегулярная и регулярная пехота, албанцы, арапы и жители – все смешались и так пестрели в глазах, что нельзя было остановить внимания ни на одном предмете. Проехав несколько рядов редутов, мы взошли в Шумлу или, лучше сказать, в укрепленный турецкий лагерь. Миновав два земляных вала, мы въехали в лагерь регулярной пехоты. Перед палаткой выстроилось несколько человек часовых с ружьями в синих куртках и штанах, которые важно прохаживались, держа ружья под курок.
7 сентября
Наконец подъехали мы к палатке верховного визиря, по обеим сторонам оной выстроена была регулярная пехота, которая при приближении нашем отдала Красовскому довольно для них хорошо честь, сделав на караул точно так же, как прежде делали наши войска, т. е. теми же приемами, только не так ровно. Визирь встретил Красовского при входе в палатку и посадил подле себя на диван в глубине палатки; вдоль же боковых стен на подушках поместились генералы и полковники, а прочая свита стала за ними у входа в палатку. Начались взаимные приветствия и поздравления, обыкновенные в таких случаях; я на них не обращал внимания, а любовался на лица окружающих нас полковников, бишпашей и прочих чиновников, из которых некоторые прекрасны; почти у всех видно на лице какое-то добродушие, простое, открытое.
18 сентября
Потом подали трубки и кофей. Длинные черешневые чубуки были с красивыми янтарями, осыпанными камнями; кофейные чашечки у турок без блюдецек, а подаются вставленные в другие, металлические; последние у визиря были тоже украшены каменьями, à jour63 вделанными. Вот всё, что я нашел похожего на роскошь у первого сановника Порты. Одежда его была очень проста: длинный кафтан и остальное платье были из сырнявого каземира64, а чалма из белой шали. Здесь я видел тоже и знаменитого Гуссейна, истребителя янычар. У него видно на лице, что он не привык щадить кровь и что одним движением руки повелевает он снимать голову. Эти дни я не писал <дневник> сначала от ежедневных поездок в Шумлу, а потом я писал <письма> к матери, сестрам и Анне Петровне. Вчера я окончил их и сегодня хочу, если удастся, их отправить. – Представление мое в офицеры еще не выходит, и я боюсь, что меня не произведут так скоро. Хотя я получил сто рублей, но они скоро выйдут, и я останусь опять в той же нужде, потому что из Тригорского нельзя ожидать скоро денег. Теперь занимает меня будущность: недостаток в деньгах принуждает меня, несмотря на то что я от службы ничего не могу ожидать, прослужить года два еще, а грустно провести их без пользы, без удовольствия в какой-нибудь деревне Малороссии. Непременно мне нужно будет съездить, возвратясь, в Россию в отпуск – не знаю, позволят ли деньги это сделать. Мы, говорят, в начале октября пойдем назад в Киевскую губернию. Теперь несносная здесь скука: в Шумлу надоело ездить, занятия совершенно нет никакого – хорошо еще погода хороша.
21 сентября
Вчера отправил я письма домой и к Анне Петровне и начал, к живейшему моему удовольствию, писать к Языкову; в Енибазаре я уже раз начинал к нему письмо, но не удалось кончить. Я всё хотел писать занимательно и приятно – и оттого никогда не был доволен тем, что я писал. Теперь я решил просто рассказать всё, что со мною случилось и что видел замечательного; я буду очень доволен, окончив письмо. Всё еще неизвестно, когда мы тронемся отсюда; скука несносная – к тому же сегодня поутру ишел маленький дождь – это напоминает, что скоро начнется осень. Поход в Россию предстоит нам трудный. О представлении ничего не слышно: досадно, если оно не выйдет.
На этих днях попался мне в руки Булгарина роман “Выжигин”. Не читав ничего уже несколько месяцев, я с жадностью и без порядку прочитал четыре части, в которые разделен роман. Он назван нравственно-сатирическим, но сатиры я мало встретил в нем. Ход романа совсем не занимателен, происшествия не связаны, а рассуждения нравственные несносны, описание чувств и страстей вяло и холодно. Зато описание образа жизни наших дворян, некоторых лиц, сделанных представителями всех пороков и недостатков, которые встречаешь в их сословии, злоупотреблений, которые мы всякой день видим, и наконец разных степеней общества нашего в столице и губерниях . Слог сочинения вообще чист, но в нем нет ни живости, ни остроты, ни разнообразия рассказа: качества слога, требуемые от сатирика65.
Несколько книг, которые я взял <с> собою, доставили мне много развлечения и утешения, особенно Байрона сочинения66; без них и без пера я бы одурел от скуки и бездействия. Жаль, что мои товарищи растеряли мне некоторые из оных: британца > Байрона мне весьма жаль, здесь это бесценная потеря <…>
29 сентября
<…> Эти дни я не совсем здоров: у меня болит голова; верно, это опять геморройдальные припадки (я уже очень давно как не делаю почти никакого движения). – Последнее письмо матери меня очень радует; в нем она очень нежна, заботится о сохранении моей жизни и называет подпорою и надеждою всего семейства. Надеюсь, что со временем она удостоверится, что мне нечего ожидать от службы, и согласится на то, чтобы я ее оставил. – Сестру я намерен опять бранить за ее письмецо; в нем она мне ничего не сказала занимательного, кроме того, что А. Б. просила мне кланяться <…>
2октября
<…> Вот октябрь месяц, а мы всё еще здесь и не знаем, когда и куда пойдем; погода нам благоприятствует: не дождлива и не холодна. Я всё еще юнкер; если бы мог я быть теперь произведен, то, может быть, мог бы перейти в гвардию. Требуют 4 офицеров с дивизии, отличившихся во время войны, для перевода в старую гвардию; это, кажется, одна из наград за кампанию. Видно, от этой войны мне никаких покуда выгод не будет. В азартные игры я, верно, везде несчастлив – вообще же мне нельзя пенять на счастье.
Здоровье мое хорошо, исключая геморроидальных головных болей.
3 октября
Я нездоров, и грустен, и скучен. Хочу на этой неделе окончить письмо к Языкову – не знаю, удастся ли; к сестре я уже написал. Когда есть неприятности обстоятельств, которых влияние непрерывно сливается со всеми чувствами и впечатлениями, то человек ни к чему не способен – я это испытываю теперь. В голове пустота, в мыслях несвязность; самое тело страдает: чувствуешь в себе тягость, лень, внутренний жар; сон не освежает, и поутру печаль прежде солнечных лучей является <…>
4октября
<…> Я пошел к Ничеволодову в Ахтырский полк и потом от него к Фрейтагу, где я нашел Petersen, полкового врача, бывшего в одно время со мною в Дерпте. Я нашел его тогда старым студентом (Alten Burschen). Как такой, поступил он в Derpter Landsmanschaft67, но не принимал более участия в делах, отчего мы и не были знакомы, хотя я его очень хорошо знал. Он меня не узнал и даже с трудом вспомнил мою фамилию. Мы целой вечер проговорили про общих знакомых и про замечательные происшествия и лица нашего студенческого мира – и время прошло незаметно для меня <…>
9 октября
<…> Вчера приходил за мною Фрейтаг; у него я опять просидел целый вечер. О походе нашем не слышно. – Я теперь читаю Вольтера трагедии, самые слабые: “Олимпия”, “Триумвиры” и “Скифов”; первая очень слаба, вторая лучше. Перед этим я пробежал тоже одну часть его романов: эти прекрасны, слог в них чрезвычайно хорош, а критика удивительно едка.
11 октября
Сегодня выпал здесь первый снег – я не ожидал его так скоро под небом, где зреет виноград и благородные плоды юга. Со снегом стих немного и ветер, так что воздух теперь не столько суров. Я только опасаюсь, чтобы скоро не наступили дожди, а такая погода, как теперь, еще сносна.
Теперь почти наверное можно сказать, что мы зиму простоим в Бабадагской области! Это самые невыгодные квартеры, которых нам можно было ожидать. 1 бригада нашей дивизии счастливее нас: она будет стоять в Валахии около Бухареста. Впрочем, кто знает, может быть, и это распоряжение переменится или стояние в некрасовских деревнях не будет так невыгодно, как мы воображаем. Дельво, наш полковой адъютант, всё называет меня своим наследником тотчас по производстве в офицеры; я бы не прочь от этого: лучше, чем убивать время в деревне, употребить его в пользу службы и себя. – Но когда же выйдет это производство? – На несколько дней мое существование еще обеспечено, но что вперед будет, как повезу мои вещи – этого по сю пору я еще не знаю.
12 октября
<…> Всё это хорошо, но я без денег – видно, придется мне наконец просить их у полковника. – Что-то Анна Петровна давно не пишет, да и дома, кажется, не слишком часто обо мне вспоминают. – Впрочем, редкие письма сестры не есть еще тому доказательство – вспоминать и писать – две разные вещи: одно почти невольное действие ума или чувств, а другое требует, несмотря на всё, род труда. Я несправедлив: слишком многого требую. Писать письма для меня есть занятие, необходимая, почти единственная теперь деятельность ума. Им же совсем другое: сестра, как и все, пишет для того, чтобы отвечать на мое письмо, начинает обыкновенно писать перед отправлением почты, торопится, скажет несколько слов о том, как рада моим письмам, сколько меня любит, как ей скучно, и заключит тем, что у них ничего нет нового.
Прочитав написанное, я подумал: чего же я требую? и от кого? – Какое имею право требовать я столь многого, столь редкого? Исполнил ли бы я сам требуемое от других? – Я должен быть доволен тем, чем теперь пользуюсь, и стараться самому не заслужить этих упреков.
Война теперь, кажется, кончилась. Я давно хотел дать себе отчет в мнении об ней, но по сю пору еще не сделал. У меня слишком мало данных (фактов) для того, чтобы я был в состоянии положить решительное и неошибочное мнение равно о политических причинах войны, так как и об ее плане. Об исполнении оного, особенно в иных частях (по тому, что я видел в этот поход), можно мне судить основательнее: мое мнение я подкреплю доводами, основанными на виденном и испытанном. – Если не теперь, то на квартерах я хочу поговорить об этом подробнее, теперь же надо наконец кончить письмо к милому Языкову.
14 октября
Вчера погода стала теплее, а сегодня большой туман, которой солнце начинает разгонять, обещает хороший день. – Сопалатник мой Крушковский откомандирован, и я до самого выступления имею удовольствие оставаться одним: немалая выгода. – С отъездом Ушакова и Рославлева стало еще скучнее, однообразнее. Я вчера целой день читал роман “Le Doyen de Killerine” Прево;68 здесь его еще можно читать.
17октября
Жизнь теперь так однообразна и пуста, что точно не от лени я эти дни не писал, а от того, что нечего было сказать. Вчера приехавшие из главной квартиры офицеры не привезли никаких известий, кроме того что на дороге они встретили курьера, ехавшего из Петербурга с ратификациею мира69. Заключая по этому, можно нам теперь скоро ожидать повеления к отступлению <…>
Эти дни погода довольно теплая, но сегодня поднялся опять сильный ветер, который, вероятно, погонит холод.
Мне удалось теперь прочитать давно известную книгу “Six mois en Russie” p
19 октября
К величайшему моему довольствию, отправил я наконец письмо к Языкову. Не знаю, обрадует ли его столько получение оного, сколько меня радует отправление. Николай Михайлович есть один из тех людей, которых я более всех люблю: мне кажется, что для него я был бы готов пожертвовать любовницею. – Никогда я не забуду моей ревности, моей горести, когда я, будучи в Петербурге, читал его письмо к брату его Александру Михайловичу, в котором он называет Петерсона человеком, которого он более всех других уважает и любит. – Я тогда писал ему об этом, и он мне отвечал, что тогда он говорил только о тех людях, с которыми в то время он вместе был71. Я успокоился. Что делает Франциус? – и к нему надобно написать; жив ли то он? – К Анне Петровне я тоже сегодня писал; что-то давно нет от нее писем.
Сегодня пошла в Россию конно-батарейная рота № 14, а завтра отправляются наши худоконные в Бабадаг; теперь, вероятно, и мы скоро пойдем. Хотя снег перестал идти, но погода пасмурна, туман с мелким дождем и очень грязно.
20 октября
<…> Зашедши в Ахтырский полк к Фрейтагу за книгами, я, к прискорбию моему, узнал, что Дубенский умер. Смерть неожиданная этого человека меня очень опечалила; я с ним познакомился здесь через Денисьева, с которым он давно в связях. С первой встречи с ним я его очень полюбил. Не будучи красавцем, он для меня имел чрезвычайно много приятного в лице; в обращении он соединял это же качество с благородством и добродушием. Довольно странно, что, не познакомившись короче, он меня тоже очень полюбил: всякой раз, когда у него был Денисьев, он спрашивал обо мне и повторял, что он не понимает сам, отчего меня любит. С месяц тому назад я встретился с ним на вольном рынке: я сначала в толпе не узнал его – мы так обрадовались друг другу, что чуть не бросились обниматься. Его лошадь тут скакалась с казачьею, донец обскакал, и на счет проигравшего мы пили шампанское. – В последний раз я бедного тут видел! – Всё хотел я к нему зайти, особенно когда еще был здесь Денисьев, но не удавалось как-то. Жаль, что я не знал об его опасности. Мир ему!! – Его жизнь была бурная, страсть к игре владела им, и много он от нее страдал, вероятно, и последние свои минуты. Он умер воспалением в мозгу. – Нашу взаимную привязанность я должен назвать симпатиею – иначе я не могу ее объяснить. – Утешительная мысль, если воспоминание живущих может быть приятно душам бесплотных <…>
Деревня Сарыкиой. 4 ноября
Вчера после двухнедельного похода пришли мы сюда, в некрасовское селение Сарыкиой. Удовольствие поселиться наконец под крышею, отогреться и отдохнуть от похода умерено было тем, что, во-первых, квартеры очень тесны – на полк и бригадный с дивизией штабы назначено 190 хат, – а во-вторых, что в них открылась чума – в 7 избах найдены больные. Болезнь принесли сюда уланы на походе: они останавливались в землянках, где прежде лежали чумные, и заразились, разумеется, сами. – Теперь же испортили они нам наши квартеры, так что, может быть, мы все пострадаем. Непростительное небрежение местного начальства.
5ноября
Вычистив мое плохое ружье с утра, пошел сегодня на охоту; проходив до обеда, я ничего не застрелил – так прежде в Тригорском я часто прохаживал дни. Пообедав довольно вкусно – голод лучшая приправа, – я принялся разбирать мои книги и бумаги. Петербургский дневник мой остановил меня, и я его до тех пор не пустил из рук, пока всего не пробежал. Очень много принес он мне удовольствия: теперь узнал я всю цену дневным запискам. – Я всё перечувствовал, что со мною случилось тогда; сравнил тогдашние мои желания и мнения с нынешними, нашел последние переменившимися, а первые совершенно противоположными: мои желания все стремились сюда, я жаждал одной славы, теперь я назову счастливою ту минуту, когда оставлю военное ремесло и славу, – ищу одного покоя72.
Пришедши сюда, я не знал, с кем вместе остановиться <…> к вечеру я еще не имел пристанища, наконец унтер-квартирмейстер нашего эскадрона показал мне хату, в которой уже стоял мой взводный вахмистр Рыбовалов с двумя гусарами. Я нашел просторную – в сравнении с другими – чисто выбеленную комнатку и – что всего лучше – весьма добрых и услужливых хозяев, так что мне теперь приятнее стоять, чем с которым-либо из офицеров (одно неприятно только: это сегодня прибывшие к нам еще 4 гусара). Если бы не чума, то можно бы быть довольны<м> нашими квартерами. Вчера открылась у Беклемишева хозяина чума, сегодня умерла от нее девочка, которая занемогла, и бедного ротмистра оцепили: кто знает, выйдет ли он живой? – Всякого из нас ожидает подобная участь. Начальство отдает строгие предписания – желательно, чтобы они точно исполнялись. Глупость и непослушание наших солдат нестерпимо: их никак не научишь осторожности и не уверишь в опасности. Он не может удержаться, чтобы не поднять всякую тряпку, которую он увидит. – Счастливы мы будем, если удастся остановить заразу и не пострадаем от нее. – Народ здесь вообще кажется добронравный и неиспорченной нравственности; несмотря на то что мы их очень стесняем, они нас очень хорошо приняли. Они весьма зажиточны и до войны не терпели ни в <чем> недостатку. Главный и единственный их промысел – рыбная ловля, которая весьма прибыточна; землепашеством они совсем не занимаются.
6 ноября
Сегодня я наряжен в караул на гауптвахту; пока еще не пришли сказать, когда идти, хочу я описать место, где мы сейчас стоим. Некрасовское селение Сарыкиой, состоящее из 200 дворов, 1 церкви и часовни, лежит от Бабадага в верстах 15, на берегу большого лимана Разена, на северной его стороне, против небольшого острова. Оно выстроено над довольно крутым берегом, от которого на несколько сот сажен простираются камыши, населенные множеством водяных птиц разных родов. Влево от деревни, за степью, в верстах 4, видны горы, идущие к Тульчи, а далее возвышенности, лежащие между Бабадага и Исакчи. Земля здесь, как почти во всей Бессарабии, с избытком награждает за труды; из прекрасного винограда делают здесь порядочное вино. Плоды и овощи были так дешевы прежде, что жители не занимались возделыванием земли; море доставляло им всё в изобилии; заливы (лиманы) Черного моря и устья Дуная богаты рыбою, которая ловится и в наших реках, впадающих в это же море. Некрасовцы и запорожцы исключительно почти занимаются прибыточным рыбным промыслом и снабжают всю Молдавию и Валахию рыбою. – Они очень были довольны турецким правительством, которое, не собирая податей, довольствовалось казацкою службою в ближних городах. Управлялись они по сию пору миром и старшинами так же, как и у нас управляются селения. Вообще они сохранили все обычаи прежнего отечества своего, так же как и язык, во всей чистоте. Точно так же, как запорожцы говорят малороссийским наречием, так они великороссийским. Об расколе их я еще не могу ничего более сказать, как то, что табак и чай равно считаются нечистыми; здесь есть церковь, но без священников: пастыри не уживаются здесь. Бродяги, забегающие сюда, обыкновенно спиваются через несколько недель, отчего они умирают или их выгоняют. Мне кажется, что здесь, несмотря на схизму73, народ так же, как и в православной России, не очень набожен.
7ноября
Сейчас сменился я с караула. Отдаются строгие приказы насчет наблюдения осторожности от заразы; учреждены карантины и окурки; запрещено всякое сношение между эскадронами, а в них между взводами. Многие из офицеров не пускают никого к себе в хаты. Самые жители принимают все возможные меры: они научены опытом, ибо в 17 лет это в 7-й раз у них открывается чума. Несмотря на всё это, оцепили сегодня поутру еще два двора – в них занемогли хозяйки. Такая новость неутешительна; что же делать, надо надеяться на одно Провидение.
Пора начинать писать письма, время, кажется, будет достаточно, от одной скуки даже будешь марать бумагу; не знаю только, как я их буду отправлять. Меня начинает заботить, что я долго теперь не получу письма – следственно и денег. Занятых мною у Голубинина недостанет до нового года, как я раздумал, остается одна надежда на Провидение.
8 ноября
Вчера выпал снег, и сегодня стала порядочная пороша; с утра я пошел искать заяцев, и мне удалось одного застрелить. Таким образом, сегодняшний день в охотничьем отношении могу я назвать счастливым, других отношений здесь нет теперь, кроме чумных еще… – Если эта несносная чума пройдет, то еще здесь будет сносно.
Вправо от нашей деревни, по ту сторону Бабадагского озера, возвышается отдельно от других коническая гора, на вершине которой видны развалины стен и башен древнего монастыря Св. Георгия; вид этой горы над озером прекрасен; предание говорит, что и на ней некогда жил Дракон, пожиравший юных дев, от которого Свят. Георгий избавил сию страну, – в память этого подвига построен был монастырь и прозван Ираклиевым. Видно, теперь племя деволюбивых змей перевелось: прежде не было края, где их бы не встречал <…>
9 ноября
<…> Меня утешает <…> то, что этот год я не так много прожил, вот сколько:
Если мне еще на 11/2 месяца издержать 120 руб., то в этот год расход мой будет доходить до 3.500 – это немного.
10ноября
Сегодня я опять ходил в поле, несмотря на сильной мороз. Не для одной охоты, но от скуки и для движения я теперь хожу. Ах, скоро ли я получу деньги, скоро у меня их не станет – это настоящее мучение…
11 ноября
День за днем проходит однообразно и незаметно; вот уже неделя, как мы здесь едим и спим, – более по сю пору я, кажется, ничего не делал. Так незаметно протекут и месяцы. Прошлого года в это время я читал Смита и Манзони описания чумы, восхищался ужасами оной, а теперь сам остерегаюсь ею. Третьего дня напомнил мне мужик, раздевший умершего чумою, последний роман: как ужасный monatti, пьяный, он запел гулевую песню74. Жители здесь весьма осторожны с заразою: коль скоро где-нибудь покажется больной, то все люди из того двора выходят в степь, а дом заколачивают на 40 дней. Этот же срок со дня смерти последнего чумного должны прожить в поле вышедшие из зараженного дома. – У зараженного болезнь начинается сперва головною болью, потом с ним делается жар, тошноты и наконец открываются на теле пятна или желваки (бубоны): тут обыкновенно человек умирает; примеры весьма редки, чтобы люди выздоравливали. Умершего чумою можно узнать тотчас потому, что он не костенеет, как другие тела умерших.
Что делают мои красавицы теперь, вспоминают ли своего холодного обожателя? – и подозревают ли они соблазнителя своего в чумной деревне, в одной хате с некрасовской семьею и полдесятком гусар, – судьба отомщает их. Год тому назад скучал я в неге их объятий, а теперь? – Если не все, то некоторые, верно, часто обо мне вспоминают. Лиза, я уверен, еще любит меня, и если я возвращусь когда-нибудь в Россию, то ее первую я, вероятно, увижу: наши полки верно будут расположены в Малороссии75. – Саша всегда меня будет одинаково любить, как и Анна Петровна. Софья, кажется, так же скоро меня разлюбила, как и полюбила. Катиньку, вопреки письменным доказательствам, я не могу причислить к моим красавицам: очарование у ней слишком скоро рассеялось. Сошедшись опять с нею, не знаю, удержусь ли я, чтобы не попытать воскресить в ней прежние чувства ко мне. Эта женщина подходит ближе всех мною встреченных в жизни к той, которую я бы желал иметь женою. Недостает ей только несколько ума. Несмотря на то, что ее выдали замуж против воли, любит она своего мужа более, нежели другие, вышедшие замуж по склонности. Детей своих любит она нежно, даже страстно; живучи в совершенном уединении, она лучшие годы своей жизни посвящает единственно им и, кажется, не сожалеет о том, что не знает рассеянной светской жизни. Несмотря на пример своего семейства и на то, что она взросла в кругу людей, не отличавшихся чистотою нравственности, она умела сохранить непорочность души и чистоту воображения и нравов. Приехав в конце 27 года в Тверь, напитанный мнениями Пушкина и его образом обращения <с> женщинами, весьма довольный, что на время оставил Сашу, предпринял я сделать завоевание этой добродетельной красавицы. Слух о моих подвигах любовных давно уже дошел и в глушь берновскую. Письма мои к Александре Ивановне76 давно ходили здесь по рукам и считались образцами в своем роде. Катинька рассказывала мне, что она сначала боялась приезда моего так же, как бы и Пушкина. Столь же неопытный в практике, сколько знающий теоретик, я первые дни был застенчив с нею и волочился, как 16-летний юноша. Я никак не умел (как и теперь) постепенно ее развращать, врать ей, раздражать ее чувственность. Зато первая она стала кокетничать со мною, день за день я более и более успевал; от нежных взглядов я скоро перешел к изъяснениям в любви, к разговорам о ее прелестях и моей страсти, но трудно мне было дойти до поцелуев, и очень много времени мне это стоило. Живой же язык сладострастных осязаний[47] я не имел времени ей дать понять. Я не забуду одно преприятное для меня после обеда в Бернове, где я тогда проводил почти все мое время. В одни сумерки (то время, которое называют между волком и собакою78), в осенние дни рано начинающиеся, она лежала в своей спальной на кровате, которая стояла за ширмами; муж ее сидел в другой комнате и нянчил ребенка; не смея оставаться с нею наедине, чтобы не родить в нем подозрения, ходил я из одной комнаты в другую, и всякий раз, когда я подходил к кровати, целовал я мою красавицу через голову, – иначе нельзя было потому, что она лежала навзничь поперек ее, – с четверть часа я провел в этой роскошной и сладострастной игре. Такие первые награды любви гораздо сладострастнее последних: они остаются у нас в памяти в живейших красках, чистыми, благородными восторгами сердца и воображения. С первых дней она уже мне твердила об своей любви, но теперь уже от слова доходило до дела; даже в присутствии других девушек она явно показывала свое благорасположение ко мне. Если бы я долее мог остаться с нею, то, вероятно, я не шутя бы в нее влюбился, а это бы могло иметь весьма дурные следствия для семейственного ее спокойствия. И то разлука нам уже становилась тяжела, мне нельзя было долее медлить в Твери. Надо было оставить приволье мирного житья и начать гражданскую мою жизнь, вступить в службу. Проживши 11/2 месяца с моей красавицею, с слезами на глазах мы расстались – разумеется, мы дали обещание друг другу писать (я уже после первого признания написал ей страстное послание), и она его сдержала, пока не узнала, что я волочусь в Петербурге за другими. Когда я через год (в 28) опять увидел ее, то хотя она и обрадовалась моему приезду, но любви я уже не нашел у нее (может быть от того, что она была брюхата на сносях), и мои старания воскресить ее остались напрасными. – Вот история моей любви с этой холодной прелестью. – Теперь, я думаю, она и не вспомнит обо мне!!
12 ноября
Вчера и сегодня поутру я говорил все про мои любовные похождения. Кажется, про Турцию я буду тогда писать, когда в ней не буду. Она так наскучила и так незанимательна, что не имеешь духу про нее и говорить. Вот на сегодня несколько слов о нашем возвратном пути из-под Шумлы. Октября 21 выступили мы с нашей позиции в поход сюда; ветер, дождь и снег ишли целый день; дорога совершенно испортилась, ломались повозки, падали волы и лошади; наконец самый солдат терял силы от холода, мокроты и усталости. Пришедши в Енибазар, у нас в эскадроне сняли одного гусара уже мертвого с коня, а в ночь умерло еще два в полку. Первого в моих глазах схоронили саблями, как полковника Говарда под Ватерлоо, но другой Байрон не воспоет его79. Ночью выпал снег, который ишел и целой другой день. Бедные гусары в степи не имели даже довольно дров, чтобы варить себе пищу. На другом ночлеге, не доходя Козлуджи, сделался мороз – и мы схоронили опять несколько несчастных. Это была одна из жестоких ночей; она мне живо напомнила отступление Наполеона и Мицкевича “Валленрода”, в котором он оное описывает80. Зато она и была последняя; подходя к Базарджику, погода стала разгуливаться и сделалась прекрасною осеннею. На марше от последнего города, во время привала, неосторожно разводя огонь, зажгли сухой бурьян; в четверть часа вспыхнула степь на пространстве нескольких верст. Тут вздумали тушить его, опасаясь, чтобы не сжечь казенное сено (которого по всему пространству от Балкан до Дуная много накошено, говорят, до 15 миллионов пудов), да, к счастью, по этому направлению его не было. Ветер с час гнал перед нами это огненное море; картина была единственная: часто под ногами у нас свистело и трещало пламя, особенно, где высока и густа была трава; за нами почернела степь, на ясном небе из дыму составились облака – в полном смысле слова мы шли всеразрушающей ордою, с огнем и мечом.
От Базарджика во всё остальное время похода стояла прекрасная по этому времени года погода, дорога была ровна и суха. Только ночью мы терпели от холода, тем более что мы шли всё совершенно безлесною степью.
14 ноября
Вчера отправлен был я в Бабадаг, чтобы сдать в лазарет 3-х человек гусар больных. Я поехал уже довольно поздно оттого, что не были готовы аттестаты для отправляемых; приехав в Бабадаг, я с трудом сдал больных. Дежурного лекаря не было, а фельдшер был так пьян, что, хотев его разбудить, я бросил его под кровать, под которой, вероятно, он остался до утра. Некому было осмотреть моих гусар и принять их, чтобы не мерзли они на дворе. Напрасно я искал кого-нибудь, чтобы пожаловаться на эти беспорядки: кроме пьяных цирюльников и писарей не было никого. Наконец какой-то музыкант от имени канцелярии лазарета дал мне расписку в принятии больных – по какому праву, не знаю. По этим распоряжениям можно судить о порядке и о положении несчастных больных. При мне вынесли на носилках тело только что умершего. – Сколько я в нынешнюю кампанию видел, то утвердительно можно сказать, что распоряжения по медицинской части действующей армии были самые недостаточные. Не упоминая о том, что весьма мало было врачей – все почти хирурги, тогда когда нужно было более медиков, – ни о том, что не было совершенно медикаментов, – были такие случаи, что нововступающие больные оставались без пищи. Неудивительно после этого, что в Енибазаре, где были все больные нашего корпуса (до 6000), десятками зарывали тела в одну могилу. – Если исчислить всю потерю нашу людьми в оба года, то она найдется весьма значительною, несмотря на то что война была вовсе не кровопролитна. Несчастные гибли не от меча неприятеля, а от незаботливости собственного правительства. Можно наверное положить, что из умерших мы потеряли только 1/10 убитыми и ранеными <…> Возвратясь домой, я нашел хозяев моих празднующих заговены. К ним пришла в гости кумушка с кумом, и началось пьянство и песни. Я люблю видеть народ веселящимся. Песни они поют наши русские и казацкие, но весьма дурно. Я бы стал писать их со слов, но они поют без толку и не допевают песен. – О чуме, слава Богу, эти дни ничего нового не слышно; ни один гусар ею еще не занемог – авось, она мимо нас пройдет. – В полку тоже ничего не слышно.
15ноября
<…> Вечер я просидел у Рудольтовского, где был и Рошет; мы говорили много про Петербург и с Рошетом про Пушкина; он был со Львом и Павлищевым вместе в лицейском пансионе. – Вчера вечером пошел мелкой дождь осенний после тумана, с утра обложившего небо, которое согнал бы весь снег, если бы поутру мороз не остановил оттепели.
Совсем неожиданно принес мне Шедевер и Якоби большой пакет писем от матери и сестры. Кроме того что обе написали мне по длинному и очень милому письму, первая вложила еще в пакет целую тетрадь почтовой бумаги, чтобы я ее всю употребил на ответ ей. – Оба много меня обрадовали и утешили; давно я не получал столько занимательных и нежных, особенно материно полно чувств истинных. Она рассказывает, как ей понравилась Москва и как она приятно провела там время, – чрезвычайно меня радует, что от всегдашних ее хлопот по управлению имением и забот о нас она в Москве в кругу старых своих знакомых нашла отдохновение. Я бы всё сделал, что от меня зависит, чтобы исполнить ее желание жить по зимам в Москве. Пора ей отдохнуть от вечных беспокойств, а сестер вывезти из деревенской глуши. – Сестра тоже разговорилась в своем письме против обыкновения; здесь это первое ее письмо, которое заслуживает название. Жалобы ее на жизнь, которую она ведет, справедливы: положение девушки ее лет точно неприятно; существование ее ей кажется бесполезным – она права. К несчастию, девушки у нас так воспитаны, что если они не выйдут замуж, то не знают они, что из себя делать. Тягостно мыслящему существу прозябать бесполезно, без цели. Она хочет, чтобы в письмах моих я менее рассуждал, а более писал про Турцию, – верно, что ей невозможно себе представить, что про степь, поросшую одним терновником и бурьяном, в которой мы кочевали всю кампанию, можно бы много занимательного написать. Мать всё еще пишет из Малинников, но обещает через несколько дней выехать в Тригорское. Она говорит, что уверенность быть в состоянии скоро мне из Тригорского выслать значительную сумму денег ее утешает: и мне бы это весьма приятно было, ибо я скоро буду в затруднительном положении насчет денег. Удивляюсь, что с этой почтой не получил я письма от Анны Петровны – она уж очень давно не писала; здорова ли она и как живет теперь?
17 ноября
<…> Нельзя не подивиться административным распоряжениям нашей армии. Сперва держали нас донельзя под Шумлою, едва не переморив людей от холоду и лошадей от недостатку корма. Дождавшись самой дурной погоды, потом поставили нас в зимние квартеры, где нет продовольствия, чрезмерная теснота и наконец, вдобавок ко всему, чума, – должно признаться, что подобного нигде не встретишь, кроме в нашей родной России. Немного это чести приносит талантам и заботливости о войсках героя Забалканского.
19ноября
<…> У Ушакова взял я прочитать 1 часть войн России с Турцией Бутурлина, переведенную Гречем. Сегодня я прочел первую войну Екатерины 1769–74, веденную Румянцовым. В описании сих походов мало замечательного и поучительного, одна только битва Кагульская достопримечательна. Если вся история Бутурлина так писана, то не много в ней хорошего. Теперь буду я писать к Анне Петровне.
20 ноября
<…> Вот наступил 5-ый год царствования Николая; прошла первая олимпиада, но мало, кажется, сделалось улучшений в продолжение этого времени. Мы окончили две войны – взяли с правоверных много золота, но последнее много стоило нам крови, государству мало они принесли пользы. Несмотря на бурное и кровавое начало, можно еще ожидать добра от этого царствования81. – Надолго, кажется, мы спокойны от крамол – это поколение, по крайней мере, усмирилось. За будущие, однако, нельзя поручиться, если не искоренят причин, возбудивших первый бунт.
22 ноября
<…>Вчера имел я удовольствие застрелить зайца, хотя погода была довольно холодна. Удовольствия этого рода почти единственные, какими здесь можно пользоваться. Хотя гуманисты и называют звериную охоту варварством, недостойным человека просвещенного, но я не в силах отказаться от нее, особенно в здешней варварской стране. К тому же она так полезна в отношении телесного упражнения, что нравственной вред в сравнении с первою выгодою ничтожен. Никогда людям невозможно будет переменить общий закон природы и взаимного истребления <…>
24 ноября
Сегодня Екатеринин день: именины двух моих двоюродных сестричек82. Одна теперь в Саратове – в пределах дальних! – забыла меня. Другая в Твери, вероятно, с моими сестрами прыгает французскую кадриль, и тут меня не поминают, по крайней мере она. – В Петербурге прошлого года я был у Симанской и у Бегичевых, где две Катерины83. Здесь еще менее остался я верно в памяти. Анна Ивановна84 хоть и спрашивает часто (сестра пишет) обо мне, но это одна вежливость или больше хорошая память всех людей, самых даже незанимательных, которых она встречала в жизни. Я могу решительно сказать, что, зная ее целый год и видав иногда очень часто – во время бытья матери в Петербурге, – я не видал ничего с ее стороны, кроме холодной вежливости; я не слышал ни одного приветливого слова, ни такого, которое бы показало, что она малейшего удостаивает меня внимания. – Несмотря на обидную такую недоступность, я ее люблю и очень желал бы ей понравиться. Она может быть, кажется, прекрасною женою. Довольно странно: с ее прекрасными качествами и состоянием она по сю пору не замужем. – Но вот куда мечта заносит из Сарыкиой, из середы чумы!!
В Дерпте этот день я обыкновенно тоже приятно проводил. В Лифляндии обычай накануне Екатеринина дня (так же как и на Мартына85) л<юбят?> маскироваться: с вечера начинают толпиться по улицам маски, их принимают с удовольствием во все дома, угощают и, где находят молодых девушек, танцуют. Вольность, которою пользуются маски, придает много цены этим удовольствиям. Я помню не один такой вечер, которой много принес мне удовольствия, особенно приготовлениями к маскараду.
Говоря о маскерадах, я вспомнил, когда, приехав в Петербург, я встретил 28 год на таком у Лихардова. Это было первое общество блистательное, в которое я взошел в Петербурге. Я выбрал себе турецкий костюм очень к лицу и кстати по обстоятельствам. Все люди, там бывшие (исключая сестер), мне не более были известны, как бы жители Стамбула; следственно, я очень естественно мог представлять азиатца, всё сие в первый раз видящего. Мне отдали справедливость, признав меня в этом костюме одною из лучших маск. И точно: наклеенная борода очень красила меня (я не надел маски, потому что еще в Петербурге меня никто не знал). – Однако я недолго остался на бале: дождавшись нового года, я тотчас уехал. Мне наскучило смотреть на французские кадрили, в которых не было ни одного для меня занимательного лица. – Жаль, что я приехал в Петербург один и без способов вступить в большой свет, как говорят. Я не имел возможности сам пробить себе дорогу, потому <что> не имел столько денег. Вот и остался я около Фонтанки, куда меня судьба выкинула с почтовой телеги, в малом кругу родных и знакомых. Если бы не дом Дельвига, то жизнь моя в Петербурге была самая бесполезная и скучная. Бывая у него всякой день, я по крайней мере был в кругу литераторов – едва ли не лучшем во всем Петербурге – и оттого познакомился почти со всеми тогда жившими в Петербурге. Такое общество людей образованных, хотя и не самое блистательное, во всех почти отношение предпочтительнее высокого круга знакомых, где, кроме городских новостей и карт, ничего не слышишь. – Об этом обществе, в котором он жил, мне дала понятие связь с Пушкиным. Вероятно, будь я счастливее в Петербурге, получив выгодное место в статской службе, я не захотел бы сюда. В департаменте податей и сборов нечего было мне ожидать, жить стоило слишком дорого – что ж оставалось мне делать, как не испытать здесь моего счастья – здесь, в мазанке, с полдесятком гусар, делающих теперь (ночью) воздух нестерпимым!!! – О, своенравный рок!!
25 ноября
<…> Еще я прослужил лишний месяц юнкером. Наступил 11-й (месяц) моей службы, а я и не предвижу моего производства; это мне еще неприятнее ради домашних. Так-то исполняются в России законы, и так мои надежды! Это будет, однако, весьма занимательно, если еще несколько месяцев я не дождусь представления и возвращусь в Россию юнкером. Тогда я вправе буду сказать, что несчастливо служу. – Всё это меня не заботило бы, если я скорей получил бы деньги.
26ноября
<…> Вчера вечером ходил я к Воейкову играть в шахматы; я чрезвычайно рад, что нашел здесь эту игру, – она здесь становится вдвое занимательнее обыкновенного. Я намерен часто ею пользоваться.
28 ноября
Я теперь часто читаю Священное Писание; я начал с Деяний Апостолов. Они весьма неполны мне кажутся, и трудно из них понять постепенный ход распространения христианской веры; к тому же они говорят почти только про одного апостола Павла. Теперь я за его посланиями. – Теперь я опять буду заготовлять письма домой.
29 ноября
Вчера я начал писать, но написал только одну страницу к матери. – На охоту вот уже другой день тоже, что я не хожу: постоянный холод мешает, нет пороши. Сейчас мне, не знаю как, пришло на ум сожалеть, что я прошлого года лучше не воспользовался кокетством Марии Павловны86. Надо сознаться, что я чрезвычайно неловок и глуп с ней был. Как не иметь женщину, которая выходила со мной одна в кабинет мужа, оставляя гостей, чтобы сидеть со мной, пока я с кофеем курю трубку! – И я всегда бываю таким олухом; в Старице Машенька Борисова и Наташа Казнакова также прошли у меня между пальцев. – Дай Бог мне быть впредь умнее, а то “дурно, дурно, брат Александр Андреевич”, – как говорил Пушкин87. – Как жаль, что Грибоедов так несчастливо окончил свое только что открывшееся поприще гражданской службы. Как литератор он останется всегда в числе отличнейших талантов нынешнего времени. Его “Горе от ума” всегда будет иметь цену верной и живой картины нравов своего времени. – Вот как я слышал подробности и причины возмущения народного в Тагеране, жертвою которого он сделался вместе со всею свитою нашего посольства. – Для решения какого-то процесса приведены были несколько женщин персидских в дом нашей миссии и должны были там остаться под стражей. Грибоедова человек, вероятно, Ловлас петербургских камердинеров, желал воспользоваться этим случаем. Несогласие азиаток привело его к насилию. Народ, возбуждаемый каким-то недовольным эмиром за то, что их жены будут судимы русскими, услышав их крик об помощи, бросился в дом, несмотря на сопротивление нашей почетной стражи, и прежде, нежели подоспели войска шаха, перерезал всех, кого там ни встретил. Из всех чиновников посольства нашего спасся один только Манзи, уехавший этот день на охоту из города. Так сделался человек, одаренный отличным умом и способностями, жертвою беспорядочной жизни, которую он прежде вел. У другого господина, верно, слуга не осмелился бы сделать подобного своевольства88. Хорошо, что Шепелев не поехал с ним, а то быть бы ему теперь без головы89. Что-то мой милый собрат на поле наук теперь делает и где он?
3 декабря
<…> Сегодня месяц, как мы сюда пришли; должно признаться, что он скоро прошел, как вообще проходит время без занятия и в однообразной жизни. – Слава Богу, чума, кажется, прекращается (чтобы не сглазить). Я читаю теперь “De l’origine de tous les Cultes” p
Я не прочитал всего еще, а слог его очень хорош, и покуда его мнения кажутся мне справедливыми, исключая о Христовой вере.
4 декабря
<…> Дельво говорил, что полковник снова меня представляет и прочит в полковые адъютанты. – Он получил тоже известие, что за 31 августа награжден Георгием 4 степени; Александр Муравьев получил 3 степени за ложь, что будто собственноручно отнял полковое знамя, тогда когда он его взял у гусара нашего полка. Не видев собственными глазами, не поверишь, как эти награждения даются и заслуживаются. Смело можно сказать, что из 10 вряд ли один заслужен; награждаются обыкновенно более всех адъютанты и вообще люди, находящиеся при штабах. До фрунтовых же офицеров доходит весьма мало награждений, которые и здесь пристрастно раздаются.
5декабря
<…> Нам непременно нужен хороший кавалерийский генерал, потому что государь сам нами не занимается.
7 декабря
<…> Сколько вчерашний <день> разлилось наград в нашем стольном граде Петра! – до нас они не дойдут, но мы их и не ожидаем; хотя бы получить должное, а главное мне, чтобы прислали скорее деньги <…>
8 декабря
<…> Кусовников мне сказал правду про господина Плаутина. Мать пишет, что он получил Тираспольский конный егерский полк и что тем разрушилась ее надежда на замужество сестры. – Хотя он и волочился за нею, но я не надеялся на него. Сестра не умеет себя вести и вряд ли когда-либо таким образом найдет порядочного мужа. – Мать говорит, что она теперь только желает меня знать офицером и не надеется скоро видеть меня; кажется, не быв в Турции, как я, честолюбивые мечты ее видеть меня однажды полковником или статским советником не оставили <…>
9 декабря
<…> Рославлев читал несколько мест из Ростовцева трагедии “Персей”. Странно, что я про него ничего не помню, кроме стиха Языкова, не весьма для него лестного90<…>
12 декабря
<…> Сегодня празднуют в Дерпте основание университета и раздают медали за обработание задач – несколько лет и я праздновал этот день и проводил иногда приятно. В 23 году на празднике я очень много танцовал в нашем студенческом клубе на бале, этот день всегда даваемом. В 25 я был одним из церемонимейстеров, смотрел за порядком (я был одет во всем блеске студенческого мундира) во время торжества погребального в честь умершего императора, где говорили на этот случай речи и были петы дерптскими красавицами духовные гимны91. После того вечер я просидел у Языкова и выпил (что очень помню) 7 стаканов чаю от большой жажды и усталости.
В записках моих прошлого года сказано, что 12 декабря Софья Михайловна, несмотря на зубную боль, любезничала со мной, – а нониче? – Я уже позабыл всё сладострастие пламенного поцелуя, всю прелесть прекрасной ручки… Не касаясь ни добродетели девичьей, ни обязанностей замужества, живу теперь одними воспоминаниями, простыл, не верю в себя. Может быть, мне теперь навсегда должно будет отказаться от упоений сладострастия: если останусь служить, то буду жить в краях необразованных, а проведши так несколько еще лет – пройдет молодость, а с ней и способность наслаждаться. Если не совсем так случится, то, по крайней мере, вряд ли я снова буду иметь столь благоприятное время, как прошлой год.
15 декабря
<…> Вот как я провел день, в который четыре года тому назад бунтовала наша неопытная молодежь92. В русских летописях он останется незабвенным, как первым шагом к преобразованию умов и гражданских прав, которое уже испытали большая часть народов просвещенной Европы. Эта первая искра пламени, непреодолимо пожирающего злоупотребления и предрассудки, освященные давностью, защищаемые лицами и сословиями, которым они приносят пользу, во вред целых народов и человечества, которое обходит весь мир, где только находит себе пищу, с вершин Андов до высот Средней Азии, колыбели человечества, – стоила нам цвета юношества своего времени. Он погиб не без пользы, благодаря мудрости законов Провидения! – Наученное опытом правительство, или, лучше сказать, царское семейство, кажется, хочет вникать в нужды народа и сообразовать меры свои, способ управления с временем и образованностью оного. По крайней мере, четыре нами прожитые под державою Николая года подали надежду, что мы не будем вынуждены силою с престола взять закон и права естественные и гражданские, а сам монарх нам их отдаст.
Сегодня год, что я оставил Петербург, поехав с Петром Марковичем в Тверь, чтобы оттуда ехать сюда, – сегодня же я и получил и мою отставку из штатской службы. Какая разница с тем, чего я тогда надеялся и что исполнилось! Одно только исполнилось: это то, что я перенес войну и что она тогда кончилась, когда я этого ожидал. Остальное всё потонуло в море обыкновенных случаев и посредственности – два волшебных очерка, из которых я напрасно старался и стараюсь выйти.
17 декабря
<…> Вот и день моего рождения – наступил 25 год моей жизни. – Много размышлений раздается при взгляде на протекшие годы – и мало утешительных. Каким добром, чем полезным себе или обществу ознаменовал я половину, может быть и более, данных лет? Со стыдом и сожалением я должен сознаться, что не могу дать удовлетворительный ответ на этот вопрос. – Но гордо позабыл бы я мои потерянные годы (Языкова стихи)93, если бы я мог отныне посвящать мои годы трудам добрым, если бы с каждым прожитым годом я бы мог насчитывать хотя по одному полезному подвигу. – Что, например, в том, что я теперь служу: ни службе, ни мне от того не лучше – я только трачу время и гублю малые мои способности к занятию, привыкая более и более к бездействию. Не знаю, как матери покажется, а я вижу ясно, что от службы мне никакой выгоды нет. – Занявшись хозяйским управлением которого-нибудь из наших имений, я гораздо принесу более выгоды себе и семейству нашему, чем проживая состояние свое в полку или в Петербурге. – В деревне я буду иметь способы находить и пищу для ума; если я не могу сделаться ученым, то, по крайней мере, я не отстану от хода общего просвещения человеческого ума. – Когда настанет это время!!
Пока у нас нового в селе ничего не слышно, кроме того что Алимова хозяйка умерла. Говорят, что не от чумы, но в теперешних обстоятельствах опасаешься всего; она была стара и слыла колдуньею – чему и приписывают ее скоропостижную без христианского приготовления смерть. – И выходит теперь очень хорошо, что я ранее не перешел к нему жить, чем избавился многих неприятностей <…>
Из Базарджика в два перехода пришли мы к крепостце Мангалия. Хотя в наших реляциях прошлого года и слывет она крепостью, но это потому только, что и теперь есть еще остатки рва и вала, некогда окружавшего маленький этот приморский городок, – теперь она почти совсем разорена и опустошена чумою. Гарнизон, больные, бывшие в ней, – всё вымерло; кое-где только между развалившихся мазанок опять начинают селиться возвращающиеся булгары и турки. Она служила ссылочным местом для турок точно так же, как Кистенжи и другие города по этому берегу моря. Мангалия выстроена на красивом месте: над морем, а к югу над лиманом, хотя и нешироким, но далеко вдающимся на берег. Дорога, по которой мы пришли к ней, лежит на песчаной косе, отделяющей этот залив от моря. – Давно я желал взглянуть на любимую и им прекрасно воспетую стихию албанского певца94, но Черное море не исполнило мое ожидание. – Я не нашел ни пенящихся бурунов, ни с оглушающим шумом о берег и скалы разбивающихся валов – оно похоже более на большое озеро; на песчаном берегу едва приметен гребень волны, который, загнувшись, упадает опять в нее: только по зелени их, переходящей, отдаляясь от берега, <в> синеву, узнаешь море <…>
18 декабря
<…> Теперь я <хочу> свести мои дневники, описав отъезд мой из Петербурга, пребывание в Твери и всё, что случилось со мною до прибытия в полк, а там наши военные действия до августа месяца. Это даст работы более, чем на месяц.
20декабря
<…> После обеда я от усталости долго спал, а проснувшись, пошел проходиться; у Штейнбока я нашел несколько человек, еще не спавших. Говорили много про образ жизни запорожцев; от Сечи их недалеко расположен Витгенштейновский полк. Некоторые из офицеров этого полка ездили туда к кошевому атаману Гладкову, нам передавшемуся в прошлом году95. Он родом из простых мужиков Киевской губернии, где жили его жена и дети. За услуги, оказанные нам при переправе через Дунай, пожалован он полковником и Георгием 4 степени; их есаулы произведены в офицеры, а остальные запорожцы сформированы в полк; им уже присланы мундиры, похожие на те, которые носят черноморские казаки; с весною переходят они в Россию. Эта Сечь есть сборище беглецов и бродяг русских. Прежде сего проводили они лето в рыбной и звериной ловле и в разбоях особенно, а зиму – в пьянстве на заработанные деньги. Деревья около Бабадага были обыкновенно увешаны, вследствие недолгого турецкого суда, пойманными в лесах разбойниками запорожскими. – По древнему обычаю, в Сечи нетерпимы женщины; в ней живут одни холостые бурлаки. Коль скоро один из них женится, то оставляет он Сечь, а вместе с нею и своевольную жизнь; он селится в деревне неподалеку от Сечи и делается мирным жителем. – Число бурлаков простирается теперь до 300, не считая тех, которые в турецкой службе. – По пословице, что ни один запорожец не умирал своею смертью – обыкновенно или обопьется, или где пропадет, – можно судить об жизни, какую они ведут. – Между ними есть, говорят, бежавшие после 14 декабря.
К Гладкову государь очень милостив; его дети взяты в Петербург: сын в военное училище, а дочь в Екатерининский институт.
Вот уже скоро новый год, а писем всё нет <…>
23 декабря
<…> На охоте будучи, я всходил и на гору Св. Ираклия, или Св. Георгия. С развалин стены и башен любовался я видом окрестностей. Теперь они не столь хороши, как летом должны быть. – Самые развалины есть, кажется, остаток древнего замка. – Строение не должно быть очень старо, ибо деревянные перекладины в окнах и стенах еще целы. Стена построена пятиугольником, как обыкновенно, углы укреплены башнями, из которых 3 еще мало разрушены; две северные 4-угольные, а южная, где был, кажется, главный вход в замок, 8-угольная; в одной стороне у стены видны остатки комнаты с каменным сводом или погреба – за высокой травой, кустами и снегом я не мог хорошо разглядеть: верно, тот, про который рассказывают, что он скрывает богатый клад, и которые не даются, т. е. что их нельзя взять; несколько неверовавших искателей богатств пытались отыскивать его, но их раскидало и буйволы разогнали (слова моего хозяина).
24декабря
<…> Эти дни случилось трагическое происшествие в Витгенштейнском полку: один офицер (Бронский) застрелил тоже своего полка казначея[48] за то, что тот, наделав ему грубостей, дал щелчок в нос. Мне кажется поступок Бронского весьма простительным и гораздо рассудительнее дуэля; с человеком, которой унизил себя до того, что позволил себе делать обиды равному себе, с которыми сопряжено так называемое бесчестие, нельзя иметь поединка, и обиженный вправе убить его как собаку.
27 декабря
Первые два дни праздников Рождества я не мог писать, потому что, во-первых, охота меня много занимала – мы ездили втроем, с Шедевером и Якоби, довольно удачно за заяцами и куропатками, – и во-вторых, потому, что вчера и третьего дня не только мои хозяева, но даже и Арсений так пьянствовали, что выжили <меня> совершенно из хаты. Последнего я было хотел вчера больно высечь, а сегодня уже раздумал: он заслуживает быть наказану, ибо мало того, что в первый день праздника он, напившись, поколотил хозяина, – на другой день, несмотря на мое приказание, он напился еще более. Это слабость с моей стороны – не наказывать за такие поступки, но я не в состоянии терпеть около себя человека, которого я должен бить, – я бы хотел, чтобы мне служили из доброй воли, а не из страху. Но, кажется, с нашим бессмысленным и бесчувственным народом до этого не доживешь. Третьего дня я получил от матери письмо от 4 октября из <Малинников>, то самое, об котором она говорила в своем письме из Пскова от 15 октября, которое, однако, я уже недели две как получил; это от того, что последнее было послано через Андреева. – Мать пишет, что в Тригорском она нашла всё хозяйство в большом беспорядке. Я не ожидал этого от лифляндского хозяина: он мог обманывать и красть, а расстроивать имение ему не было никакой выгоды. Она также пишет, что Пушкин в Москве уже 96, – вот судьба завидная человека, который по своей прихоти так скоро может переноситься с Арарата на берега Невы, а мы должны здесь томиться в нужде, опасностях и скуке!!
Оставленная в Тригорском Катинька, говорит мать, очень похорошела: дай Бог, она большого состояния не будет иметь, следственно, красота не помешает ей97. Странно, что сестра молчит, а про Анну Петровну я уже не знаю, что думать. – Об производстве в офицеры ничего тоже не слышно, я уже не ожидаю его более <…>
28 декабря
Войскам 2-й армии, отдельного Кавказского корпуса и действовавшим эскадрам Балтийского и Черноморского флотов.
Благословением Всевышнего окончена брань, в коей вы покрыли себя незабвенною новою славою, и трудами вашими Россия торжествует мир достославный!
В двух странах света неумолчно раздавался гром побед ваших; многочисленный, упорный враг сокрушен повсюду, и пала перед вами вековая слава неприступных твердынь его, до появления вашего не знавших победителей. Сильною стопою переносились вы через хребты гор непроходимых и, поражая врага в неприступнейших его убежищах, у врат Константинополя, принудили его к торжественному сознанию, что мужеству вашему противустоять они не в силах. Столько же отличили вы себя кротким обращением с побежденными, дружелюбным охранением мирных жителей в покоренных областях, постоянным соблюдением самого примерного воинского порядка и подчиненности и строгим исполнением всех ваших обязанностей. Вы истинно достойны имени русских воинов! – В ознаменование толиких заслуг ваших престолу и отечеству повелеваю: носить всем участвовавшим в военных действиях противу турок в 1828 и 29 годах установленную мною особую медаль за турецкую войну, на ленте Св. великомученика и Победоносца Георгия.
Да будет знак сей памятником нашей славы и моей к вам признательности! да послужит он залогом и будущей верной вашей службы.
Для образца нынешнего нашего воинского красноречия я выписал этот приказ вполне. Должно сознаться, что слог оного весьма нехорош: пустой бессмысленный набор надутых слов. Военные приказы должны быть писаны каждому солдату понятным слогом, а здесь никто ничего более не поймет, как то, что дана медаль на Георгиевской ленте. Для меня этот приказ замечателен и тем, что им я получил единственную награду (?) за год кампании. В настоящем деле я и не вправе (разумеется, исключая офицерского чина, уже полгода мне следующего, и который я в мирное время получил бы) требовать ничего другого, ибо не сделал ничего отличного, но когда другие тоже совершенно без причины получают почти всегда так называемые знаки отличия, то отчего же бы и мне (хотя для того, чтобы обрадовать мать) не получить их. Это оттого, что во всем полку и вообще нигде я не имею человека, с которым я бы был в связях, как называют; Дельво – единственный мой знакомый, и тот, кроме вреда, мне ничего не сделал. И сестер бы потешило очень, не упоминая уже об остальной моей православной берновской родне, у которых я бы прослыл маленьким Героем, – видеть меня с крестом на груди, например, солдатского Георгия, который мне очень легко бы можно было получить.
31 декабря
<…> Вот оканчивается для меня год, богатый опытностью, трудами, нуждою и неприятностями всех родов. Из всего числа дней оного я мог исключить только несколько, ознаменованных происшествиями, остающимися в памяти приятными: их так мало, что легко можно пересчитать, и все принадлежат к тому времени, когда я еще не перешел за Рубикон разума, не вступил в военную службу. С рокового же дня, когда я оставил Малинники, отправившись в полк, все остальные есть почти ряд неприятностей во всех отношениях и всех степеней. Послужив один год, я, кажется, испытал всё, чего мне недоставало, что<бы> охладить ум, разочаровать воображение и сделать меня рассудительнее. Если теперь я не буду олицетворенным рассудком, то это одна моя вина, потому что опытности довольно было на всю жизнь. – Чем больше я думаю, тем яснее мне видно, что службу царскую, по всем причинам, мне должно как можно скорее оставить. – Что могу я в ней выиграть? – после многих лет службы несколько весьма маленьких чинов, потому что, не имея наследственных связей и столько явных блистательных качеств и счастье, чтобы сделать их самому себе, я всегда останусь обыкновенным фрунтовым офицером. – Потеряю же я, во-первых, время бесполезно, без удовольствия, отвыкну от всех благородных занятий и общества, живу в глуши какой-либо из маленьких губерний, а во-вторых, еще расстрою свое состояние. – Если же я оставлю службу, то не только что, занявшись хозяйством, я могу его поправить и обеспечить спокойствие нашего семейства, но и сам буду вести жизнь образованного человека, посвящать свободное время занятиям умственным – наукам, а не убивать время в бездействии, скуке и тоске, как теперь. – Не дай Бог, чтобы будущий год я такими же печальными размышлениями оканчивал!