9 июня. Варшава
После четырех лет кочующей жизни, в продолжение которой почти все связи мои были прерваны со всеми, исключая своей семьи, начинаю опять понемногу входить в прежний круг людей, с которыми в разные времена моей жизни я встречался и с коими я более или менее был связан узами дружбы или любви. Первый шаг к тому была поездка в отпуск, в продолжение которого я возобновил одну после другой все нити, которые меня соединяли с людьми, мне милыми. Я отыскал Языкова, Лизу, а мой единственный Франциус, прекраснейшее из созданий, украшающих этот мир, над раннею могилой, куда его низводит неизбежная судьба, вспомнил об отдаленном друге его молодости и, несмотря на многолетнее его молчание, которое всякий бы принял за забвение, подал мне дружескую руку, чтобы еще раз в этом мире приветствовать меня. Возвратившись, таким образом, опять к обществу, я берусь с новым удовольствием за ежедневный отчет в самом себе.
Я бы мог теперь быть доволен моим положением на время, если бы не смертельная болезнь брата Михаила. Возвращаясь из отпуска, нашел я его в Бресте чрезвычайно слабым, до высшей степени изнуренным болезнью и оставил там с надеждою в выздоровлении. Но теперь мне пишут, что она исчезла; я прошусь в отпуск на 28 дней, чтобы съездить к нему, но не знаю, застану ли в живых… Недостаток денег заботит тоже меня. Жизнь здешняя разорительна, а из дому скоро получить тоже едва ли будет возможно. Вот достаточные причины, по которым жизнь мою здесь нельзя назвать приятною.
10 июня
В Варшаву ехавши, я ожидал найти здесь кучу удовольствий, но чрезвычайно ошибся, потому что никаких не нашел, кроме встречи с двумя или тремя молодыми людьми. Из них Лев Пушкин, с детства мне знакомый, более всех других меня утешает. С ним я говорю об домашних моих, об поэзии и поэтах – наших друзьях, об любви, в которой мы тоже сходились к одному предмету, и даже о вине и обеде, которым он искушает мой карман.
12июня
Вчера получил я прискорбное известие о кончине брата Михаила, последовавшей 20-го числа прошлого месяца, в тот самый день, в который Гаврило написал мне, что он опасно заболел. Бедный брат! Для чего он родился? Разве для того, чтобы перенести столько страданий! А мы зачем живем? Мне больно, что обстоятельства не позволили мне еще раз его увидеть: его умирающий взор не встретил ни одного родного, последний час его был столь же печален, как и вся его жизнь. Будет ли он утешен там, где, говорят, уравновесят наше бытие? Хотя цель его существования и не была достигнута, но он мог бы еще вкусить много радостей, ибо где те люди, которые постоянно стремятся к достойному? Алексей Дмитриевич Богушевский, бывший его эскадронный командир, а ныне начальник пограничной стражи в Брест-Литовске, показал себя истинным благодетелем моему брату: он пекся об нем с отеческою нежностью и был для него самым нежным родственником. Он же меня известил как о смерти брата, так и о том, что ему отдал последний долг, проводив останки его к месту покоя. Встреча в жизни с такими людьми, как Богушевский, утешительна; она делает нас самих лучшими, мирит с остальным человечеством.
15 июня
Большую часть моего времени вне дома провожу я с Львом Пушкиным. Он меня завел здесь и к своей знакомой – госпоже Вульф, где я бываю по вечерам; она приняла меня сначала более чем с распростертыми объятиями, но, заметив, что меня одурить ей не удалось, она возвратилась ко Льву и продолжает с ним проделывать разные фарсы.
Я познакомился с Очкиным, старым приятелем Языкова; он, кажется, очень добрый малый. Рассказы про жизнь его в Грузии чрезвычайно любопытны; он был там при Паскевиче и с ним сюда приехал.
18 (30) июня
Вот и к Анне Петровне написал я письмо; остаются теперь неудовлетворенными Франциус и Языков. Я так отвык от немецкого языка, так разучился ему, что мне чрезвычайного труда стоит письмо к нему. Так всякое знание требует постоянного занятия оным, без которого в непродолжительном времени всё изглаживается из нетвердой памяти. Как-то она перенесла потерю своей матери? Пушкина писала Льву, что она очень больна; но как уже тому более месяца и в последних письмах об ней ничего не говорит, то это меня успокаивает: если бы ей сделалось хуже, то верно бы она написала. Я недоволен образом жизни, который веду: хочу чем-либо заняться; но я так отвык от умственного труда, что не знаю, как и начать.
19июня
Всё та же госпожа Вольф, тот же обед в трактире, те же знакомые и такой же, как прежние, бесполезный день! Я теперь ничего не читаю, чтобы скорее написать письмо Франциусу, но оно не подвигается вперед.
Я видел здесь одну книгу запрещенного нашего журнала московского “Европеец”, который начал издавать Киреевский, известный читающей публике своими ценными критиками. Этот журнал обещал многое, но, к несчастью, кажется, пустился в политику, почему и остановлен правительством1. В этой книге нашел я три прекрасные стихотворения Языкова, и каждое из них принадлежит своей эпохе его стихотворческой деятельности. “Воспоминания о Воейковой” принадлежит ко времени его любви к ней, его студенческой жизни. Оно чисто, пламенно, исполнено чувств и юношеских восторгов. “Конь” принадлежит к его немногим пьесам, в которых, как в “Водопаде”, он изумляет смелостью, сжатостью и силой языка. “Элегия” его дышит негой сладострастья, но не столь нескромного, как его песни цыганкам;2 это – соблазны теплой летней ночи, которые прикрыты собственным ее мраком.
Жуковского перевод с немецкого гекзаметрами “Войны мышей с лягушками” чрезвычайно хорош. Он имеет дар во всех своих переводах казаться самобытным. Есть тут же два хороших стихотворения Хомякова и Баратынского “Послание к Языкову”. Прозаические статьи – повести, критики, смесь – не отличаются особенно ничем, кроме одной антикритики на разбор “Наложницы” Баратынского, весьма отчетисто, благопристойно написанный3. Недавно я прочитал давно известного “Юрия Милославского” с удовольствием: всё, что можно сказать про него, ибо ни слог, ни характеры, ни занимательность и искусство в завязке похвалить особенно нельзя. Из русских до него писателей, конечно, он первый.
23 июня
В военном нашем быту есть новости. Пехоте велено так же, как и легкой кавалерии, носить усы. Поговаривают, что офицерам позволено будет носить фраки; это мне кажется невероятным. Образ моей жизни совершенно городской и столичный: встаю я очень поздно, выхожу из дому обедать обыкновенно около пяти часов, а возвращаюсь домой всегда после полуночи.
По примеру Пушкина, которого теперь трясет лихорадка, стал я гастроном, но надеюсь, что обойдусь без оной. Со всем своим умом иногда он очень забавен. По сю пору он еще пьет на славу, чтобы дивились тому, сколько он выпивает не пьянея, твердит о том, что несколько лет не был в церкви и обещался никогда не входить, наконец хочет переупрямить лихорадку, как будто бы она – Вольфша! Или этим он доказывает свое молодечество? Таковы-то мы все, люди: у всякого есть своя пята, как у богоподобного4.
25 июня
Наконец отправил я вчера свое послание к Франциусу. Дай Бог, чтобы оно доставило столько же удовольствия, как его письмо мне. Остается теперь мне один милый Николай Михайлович; сейчас же пишу к нему.
26июня
Меня сегодня нарядили в разъезд, завтра, быть может, в караул и т. д. Хорошо, что я окончил свои письма: к Языкову, последнее, лежит уже готовое, а то я долго бы теперь не собрался. С завтрашнего дня я намереваюсь вести жизнь добропорядочную. Стану брать из библиотеки книги и реже ходить к Пушкину.
Письма́ я всё еще не получил. Вот и оно, в сопровождении другого – от сестры Анны. В последнем, как и везде, печаль сливается с радостью. После известия о смерти Траскиной, бывшей Вревской, она пишет о предстоящем замужестве Саши. Дай Бог ей скорее выйти, а ему, господину псковскому полицеймейстеру Беклешову, дай в ней добрую жену5. Она говорит, что ненавидит и ругает меня; но мне это не помешает ее любить и сделать всё возможное, что будет зависеть от меня, к ее благополучию. Анна осталась одна в Тригорском; бедной, должно быть, скучненько; что делать!
27 июня
<…> Возвращаясь домой, я шел мимо квартиры Ушакова; он еще не спал. Это мне пригодилось, потому что, пришедши домой, я нашел на дверях запор, а верного моего служителя, кто знает, а только не я, где. Я принужден был воротиться к Ушакову, посидел у него и взял в запас французский перевод последних песней “Don Juan”6, и хорошо сделал, потому что успел прочитать (было утро) целую песню, пока дождался мучителя моего. Может быть, не оттого ли и “Жуан” в случае мне не понравился. Так проведенная ночь отзывается во мне теперь.
28июня
Здесь я встретил одного из моих собратов-студентов, с которым вместе слушал лекции военной науки у почтенного Адеркаса, которого даже ввел в наше университетское братство (Burschenschaft)7. Всю турецкую войну служили мы в одном корпусе; в одном лагере, под Шумлою, простояли целое лето и ни разу не встречались; недавно сошлися мы в одной лавке. Он служит теперь в генеральном штабе и отправляется на тригонометрическую съемку. Вчера на прощанье выпили мы в память прошлых дней несколько бутылок вина. Он добрый, честный малый, несмотря на то что в университете не постигал ни нас, ни цели, к которой мы стремились. Это не мешает быть ему хорошим, чем мы, энтузиасты. Если последние блестят, увлекают, как поэзия, то первые, как проза жизни, постоянным трудом идут к той же цели.
3 июля
Два дня я занимался составлением журнала военных действий нашего полка и окончил первую кампанию 1828 года. На 29-м году мне будет труднее, ибо я должен совершенно из памяти составлять описание дел, зато он гораздо короче: одно Кулевчанское дело только и есть8. Сегодня бы я написал и это, но меня нарядили дежурным по полку.
11 августа
Вчера совсем нежданно получил я дружеский ответ Франциуса и Рама; они мне сообщают известия об остальных моих товарищах-студентах. Одного из них уже не стало: Лейтганг, последний из семьи, оставшийся со мною в Дерпте, погиб жертвой своей обязанности в чумном госпитале, бывшем в его ведении в Варне. Это второй (после Кош куля), выбывший из круга нашего, и, к несчастью, третий, достойнейший из всех, неминуемо должен вскоре последовать за ним… Исполненная возвышенных чувств пламенная грудь Франциуса разрушается… Он знает, как глубоко смерть уже гнездится в нем, сколько дней еще ему отсчитано, и мужественно встречает ее, умоляя только краткий срок, чтобы окончить изящный труд, который он хочет нам оставить как памятник своего существования, в котором он желает отразить свою душу и доказать, сколько в ней было любви к прекрасному. Несчастный друг, как жесток твой удел!
Я имею теперь некоторое понятие о том, как проведу эту зиму. Я назначен в учебную команду при дивизионной квартире, которая соберется, когда полки возвратятся из караула на свои квартиры. Этому радуюсь я: буду иметь, по крайней мере, полезное занятие, покуда не сподоблюсь выйти в отставку. Во всяком случае, приятнее быть при дивизионной квартире, чем жить в какой-либо деревне со взводом.
21 августа
Трехдневный срок содержания моего в карауле исполнился сегодня. Время на оном проходило для меня так скоро, что я не успел в продолжение двух дней прочитать трех книжечек очень занимательного романа “Le rouge et le noir” par Stendhal. Прекрасный сад дворцовый, в глуши дерев коего потонула гауптвахта, посещения товарищей вечером, прекрасная музыка, свет луны попеременно занимали мои досуги.
23августа
Давно не читал я столь занимательного романа, как этот – Стендаля.
26 августа
Сегодня годовщина[51] штурма Варшавского. Кичливые бунтовщики в это время, не смиренные первым ударом, еще мечтали о возможности противостоять. Напрасно: упорное мужество сокрушило все твердыни и свобода Польши пала, быть может, надолго!
27 августа
“Дочь купца Желобова”, роман Калашникова, читаю я теперь, но с меньшим удовольствием, как ожидал.
1 сентября
Сегодня бы я уже мог подать прошение об отставке, если бы я в состоянии был определить мою будущность; но на это я не могу еще решиться. Всё, что я сделаю, будет то, что напишу к матери, сколько мне мало можно ожидать от моей службы и сколь велико мое денежное затруднение. Если бы ей удалось перезаложить Тригорское скорее, тогда бы можно было надеяться получить тысячи две, иначе же трудно мне что-либо получить теперь. Не понимаю, отчего Богушевский не шлет мне по сю пору тех, которые у него остались. Скоро я буду в большом затруднении. Служба между тем идет своим чередом; вчера был я ординарцем у светлейшего9.
13 октября
На этих днях приехала из Петербурга давно ожидаемая Ольга Сергеевна Павлищева. Я чрезвычайно обрадовался ее приезду как ради удовольствия видеть ее, так и потому, что с нею я могу говорить обо всех лицах, меня некогда занимавших в Петербурге. Она не переменилась, сколько я замечаю; мила и забавна, как была прежде до своей болезни. Вечера у ней будут для меня верным убежищем от скуки.
16 октября
У Павлищевых я обедал вчера и провел остаток дня. Ольга мила, как всегда; но сегодня что буду делать?
17 октября
Ничего решительно кроме того, что обедал. Даже к Павлищевым не пошел вечером, а прямо домой, чтобы за романом Кока заснуть в 10 часов вечера.
27 октября
Вчера с Ольгою Сергеевной ходил я гулять в Лазенки и Бельведер;10 в последнем убирают уже все вещи и перевозят в Петербург. Нам показали, как самое любопытное, кровь генерала Жандра, оставшуюся на стенах, и его шляпу. Один из наших верноподданных написал на стене, что он целовал и ту, и другую с благоговением. С первого взгляда оно кажется довольно смешным – прикладываться к крови Жандра, но, рассудив, что он погиб как будто бы жертвою привязанности и верности, кровь его некоторым образом смывает пятна с его характера и пробуждает сожаления в постороннем зрителе. Как Милорадович, он умер на своем месте, на пороге своего господина, сделал всё, что мог лучшего, хоть, может быть, и против воли; но так глубоко не должно вникать в причины наших поступков.