Дневник. 1901-1921 — страница 102 из 138

града

Но характерно, что у Эдгара По рыцарь спрашивает дорогу в Эльдорадо у тени, у призрака:

«Shadow», said he,

«Where can it be —

This land of Eldorado?»

(О призрак! Где бы могла быть эта страна Эльдорадо?)


Ибо все это дело призрачное – все эти искания да метания. Несолидное дело. Вот Глеба Успенского судьба целую жизнь гоняла из одного конца Европы в другой, а чего человек искал? Гармонии, бытия, равновесия! О таких вещах разве можно спрашивать у кого другого, как не у теней? Не у городового же спросить, в самом деле.

Один из таких искателей гармонии – славный русский поэт, – разочаровавшись в своем обожании эллинского мира, отправился в поиски за этой самой гармонией – туда, откуда я теперь беседую с вами, и, обращаясь к этому «зеленому острову» (который для многих из нас является воплощением заветнейших стремлений), писал:

…Но детям юного и бедного народа,

Случайно брошенным к тебе на берега, —

Не по сердцу твоя угрюмая свобода,

Нам жизнь твоя скучна, противна и узка.

Иль в хаосе у нас средь варварского пира,

Средь безобразием кишащей полутьмы

В зачатке носится ядро иного мира,

И свет над бездною уж будто видим мы…

(Щербина. «На острове»)

Ну, «свет над бездною» – это, конечно, пустяки… Предоставим этот свет в полное ведение Василия Васильевича Розанова и иже с ним. А насчет прочего всего надо подумать, много подумать надо.

Если мы захотим смотреть своему сердцу прямо в глаза, нужно будет сознаться, что скучно и нехорошо живется в том самом месте, которое мы населили призраками своего идеала…

Духовная жизнь сведена в Англии к нулю. Все в прошлом. Попробуйте назвать хоть одного вождя, хоть одного духовного пророка. Джером Клапка Джером? Конан Дойль?

Весь книжный рынок заполнен – или шаблонными памфлетами, словно списанными друг с дружки, до тошноты усеянными именем постылого Чемберлена, или описаниями убийств, привидений, клятвопреступлений – и вообще всего того, чем так богат наш Никольский рынок для услаждения жеребцов во образе человеческом.

Душа народа ушла в политику. Это хорошо – если человек сам ведет свое хозяйство, но ведь должен же он помнить, что, помимо кухни, – существует еще огромный мир с необъятною бездной синего неба, с вечными звездами, что кроме вопроса: выгодно ли покровительствовать колониям пошлинами, есть еще и такие вопросы:

– В чем состоит существо человека?

Кто он? Откуда? Куда он идет?

Кто там вверху, над звездами живет?*

Забыть про эти вопросы – это значит забыть своего Бога живого, опустошить свою душу, презреть высшую красоту, высшее величие, высшее мучительнейшее счастье человеческое.

И что это за проклятие для этого скованного Прометея, для духа человеческого – что чуть настает пора спокойствия, тишины, мира, – пора беспрепятственного развития, сытости, единения и свободы, когда только бы и творить, только бы и возноситься, – так он сейчас же и иссякает, сводится на кухонные рецепты и на изобретение лучшей ваксы для чистки ботинок. «Босяку» же, нашему родному герою, такая вакса не нужна – уже хотя бы потому, что у него нет ботинок. И потому небо дрожит, когда он взывает к своему Зевесу:

Ich dich ehren? Wofür?

Hast du die Schmerzen gelindert

Je des Beladenen?

Hast du die Thränen gestillt

Je des Gedängsteten?..[207]

Подобно тому, как у лесных муравьев крылья вырастают только тогда, когда они стремятся к своим возлюбленным, и отпадают по достижении этого стремления, – так и у англичан отпала вся духовная мощь и красота, чуть только то, к чему стремился их дух, было достигнуто…

Я свел здесь знакомство с несколькими литераторами. Между ними большинство – молодежь. Боже, как далеки эти люди в высоких воротничках и сияющих цилиндрах от той бесшабашной, дружной богемы, которая за полночь оглушает своими спорами и песнями высочайшие чердаки Франции, России, а иногда и Германии. Студенчество – здесь если и спорит, то только насчет величины своих мускулов, если и читает что-нибудь, помимо «лекции», так это racing news, who’s who in football[208], и больше ничего. «Хорошего» студента здесь никогда не отличишь от жокея, доктора и адвоката (атторнея) – знают свое дело, но если вы зададите им несколько вопросов о Диккенсе, например, – они вам ответят:

– Извините, это не моя специальность!

Нет размаха, нет духовной широты, в область духа вносится то же разделение, как и в области фабричного труда… Оттого-то у них иссяк источник творчества, оттого-то на смену Китсу, Шелли, Байрону и Браунингу – не приходит нынче никто…

II

Конечно, – национальные особенности здесь не виноваты. Джон Буль остался по-прежнему – настойчивым, трудолюбивым, основательным, переменилась его общественная роль, и эта-то перемена так губительно отозвалась на его духовной жизни. В этом оскудении виновата, по-моему, – крайне буржуазная роль английского общества. Простите, старое, затасканное слово, но, право, оно самое верное.

От одной одесской гимназисточки, которую папаша не отпускал в парк, я слыхал такое выражение:

– Ах, мой папа такой ужасный буржуа!

Поэтому паки и паки извиняюсь, что привожу такое гимназическое определение, – но иного подыскать не умею.

Чуть вы попадаете в Лондон – вам бросается в глаза не его свобода, не его культ человеческой личности – о чем вы так много были начитаны, а затхлая, фальшивая, обстановочная атмосфера буржуазности.

Вы видите семью, которая является, по слову Стриндберга, «учреждением для приготовления пищи, прачечным и гладильным заведением», с лживой, показной, симметрично расставленной обстановкой в «доме».

Кажется, опрокинь два-три стула, задуши эту канарейку в клетке – все бы легче стало, солнце бы в окно заглянуло… Дом проприетера[209] – разбогатевшего, безвкусного, – вот что такое закулисная Англия, о которой книжки ничего у нас не говорят, но с которой всякому «взыскующему града» – приходится считаться.

Слово beggar (нищий) – бранное слово. Устранив паспорт – здесь заменили его одеждой, и если у вас нет денег, чтобы завести себе сюртучную пару, – вас будут встречать презрительными улыбками.

Святость семейного очага раньше всего. Поэтому, ежели Генрик Ибсен сомневается в этой святости, наш «проприетер» не посмотрит на свою свободу печати, а так заулюлюкает на него, что хоть бы иному борзятнику впору.

В области искусства – у него перепроизводство. Недостаток искры таланта, творчества, фантазии – для него заменяют усовершенствованные машины; гравюру он заменил автотипией; художественные портреты – огромными фотографическими снимками. Пение и музыка – он наслаждается ими благодаря фонографу.

Мало того. Он приспособил все искусства к своему домашнему обиходу… Теперь есть «художественные» обои, художественные стаканы, художественные умывальники, и мало ли что еще?

Но художественность их чисто механическая, души там не затрачено ни на грош, да и где ему достать эту самую душу? За прилавком, что ли?

Потому-то он и неба никогда не видал… Это ведь «не его специальность» – небо! А разные Dreamers[210], которые хотят —

…Небо здесь воскресить на земле*, —

просто блажат, потому что у них нет никаких business…

Что же касается «взыскующих града», то на этот счет английский буржуа далеко превзошел нашего. Он слишком хорошо понял, что капитал, вложенный в «девственное», новое предприятие, – дает гораздо большие проценты, чем тот, который хранится на Lombard Street’е. И началось беспрерывное, систематическое бегство из Лондона всего, что хоть сколько-нибудь было еще живо, что сохранило былую энергию и смелость. Австралия, Уганда, Канада, Южная Африка – вот их «взыскуемые грады».

Но как разнятся их стремления от всех вышеуказанных, и как солидны, как вещественны те shadows[211], у которых они спрашивают дорогу.

В метрополии же осталось все закостенелое, рутинное, медленно влачащее скучные дни свои.

III

Но в чем же выражается борьба с этим классом?

У нас она всецело переведена на литературу. И в силу наших российских условий – на литературу художественную, философскую, – то есть именно на самые отдаленные от борьбы литературные области.

В художественной литературе это у нас устроено так: берется, пункт за пунктом, весь жизненный уклад противоположного класса – и изображается черными, мрачными красками. А новый класс – сплошь целиком розовый.

Так поступал Омулевский, так поступал Михайлов-Шеллер, таким же был в своих общественных романах покойный Станюкович – вообще, все, у кого в руках была только черная да белая краска.

Но с течением времени, когда классовые отношения усложнились, когда «Спирька» Елпатьевского надел блестящий цилиндр, стал думским гласным и пошел произносить громкие речи о промышленности, о капитале, о культуре, – Спирькиным врагом стал нежный художник, мастер полутонов, нюансов, матовых, робких красок, – и в его освещении мы поняли весь ужас Спирькина нашествия, именно потому, что Спирька был у него не черный, а серый.

Серый, как туман, что встает над болотом, когда на него глянет солнце, – серый, вязкий, непобедимый, ужасный своими мягкими, незаметными объятьями.

Таким солнцем был Чехов, и никакие памфлеты, никакие карикатуры, никакие речи в Гайд-Парке – никогда не могут быть столь решительным средством в борьбе со Спирькой, как эти неслышные стоны всепрощающего художника…