Дневник. 1901-1921 — страница 38 из 138

Тогда же: – Старика написать, старик похож на святителя, отказался: – А ты, бают, пригоняешь. – Куда пригоняю? – К Антихристу.

Тогда же: – Васильев был больше по хозяйственной части, мой брат – ему на дудке поиграть, а мы – в лодочке на ту сторону Волги – на Жигули – все выше, выше, куда не ступала нога: и бывало, сверху захочешь зарисовать: все мало бумаги, чтобы передать эту даль и ширь.

Затеял я две картины, «Бурлаков» и «Буря (Шторм) на Волге», и, признаюсь, гораздо больше дорожил «Бурей», но Великий Князь Владимир Александрович – когда в Академии ему показали оба этюда – сказал (был тогда молодой): – Пусть Репин сделает для меня «Бурлаков». А вот и он. Послушайте, «Бурлаков» я у вас покупаю.

Тогда «Бурлаки» были на фоне Жигулей. Я Жигули после замазал. Мне пейзажист N все не мог простить – и потом эти самые горы повторял на всех своих картинах.

Как это ни странно, но другая народническая моя картина была также по заказу Великого князя: «Проводы новобранца». Он приехал ко мне в Хамовники, в Теплый переулок – несмотря на то, что я отказался расписывать Храм Спасителя, который был под его покровительством, – увидел этюды, ничего не сказал, но потом из Пб. телеграмма: Великий Князь оставляет вашу картину за собой.

Когда в Хохландии писал «Запорожцев»:

– Вы що за людина? Та не дивиться, що я в латаной свитке, в мене й мундир е.

– Художник.

– Ну що ж, що художник? В мене й зять художник. А по якому художеству?

– Живописец.

– Ну що ж, що живописец? В мене й зять живописец.

А «Крестный ход»? Тут И. Е. встал и образными ругательными словами стал отделывать эту сволочь, идущую за иконой. Все кретины, вырождающиеся уроды, хамье – вот по Ломброзо – страшно глядеть – насмешка над человечеством. Жара, а мужики степенные с палками, как будто Богу служат, торжественно наотмашь палками: раз, два, раз, два, раз, два – иначе беда бы: все друг друга задавили бы, такой напор, только палками и можно. Не так страшно, когда урядники, но когда эти мужики, ужасно.


22 июля. Был у меня Крученых. Впервые. Сам отрекомендовался. В учительской казенной новенькой фуражке. Глаза бегающие. Тощий. Живет теперь в Лигове с Василиском Гнедовым: – Целый день в карты дуем, до чертей. Теперь пишу пьесу. И в тот день, когда пишу стихи, напр.

– Бур шур Беляматокией —

не могу писать прозы. Нет настроения. – Пришел Репин. Я стал демонстрировать творения Крученых. И. Е. сказал ему:

– У вас такое симпатичное лицо. Хочу надеяться, что вы скоро сами плюнете на этот идиотизм.

– Значит, теперь я идиот.

– Конечно, если вы верите в этот вздор.

1914

[Страница оборвана. – Е. Ч.] с молоком!!! Пользуясь отсутствием Натальи Борисовны, старичок потихоньку разбавляет свой кофей жидковатым молочком, заимствуясь у кухарки Анны Александровны. Очень хорошо было потом: я лег на диван у него в кабинете, а он мне читал продолжение воспоминаний о пребывании на Волге, которые будут напечатаны в «Голосе Минувшего»*. Может быть, воспоминания и сумбурны, но читал он их так превосходно, что я с восторгом слушал 2 часа. Волжский говор, мужичью речь – он воспроизводит в совершенстве; каждая сцена умело драматизирована, и выпуклость у каждой огромная. Говорили: о Б. Шуйском, журналисте. «Бездарность, ординарность». О его жене: «Ей 17 лет, и вечно будет 17!» (глупа). Оказывается, И. Е. в 1885 г. у Калинкина моста написал свои воспоминания о юношеских годах, до приезда в СПб., о флирте со своими кузинами, но потом ему стыдно стало, и он сжег.

После этого, по настоянию Стасова, написал воспоминания о Крамском. Это было первое его литературное творение.

Ах, как он вспылил накануне. Я никогда не видал его в такой ярости. Приехал к нему Б. Шуйский с женой, евреечкой, манерной и кокетливой, с очень грубым непсихологическим смехом. Был Ермаков, Шмаров. Заговорил об иконке, которую Бенуа выдал за Леонардо да Винчи, а Государь купил за 150 000 р. Илья Еф. говорил: «Дрянь! пухлый младенец! Должно быть, писал ученик, а мастер только “тронул” лицо. Но если б была и подлинная, нельзя платить такие деньжища, ведь у нас еще нет выставочного здания, нет денег, чтоб отливать в бронзу лучшую скульптуру учеников Академии, куда же нам… И все это афера барышников. Вот хотите пари: через месяц, через полтора приедет из Берлина какой-нб. Боде и объявит на весь мир, что это “школа Леонардо да Винчи” и что красная цена ей 100 р.».

Барыня вмешалась: – За Леонардо да Винчи и миллиона не жалко… Вся Европа… Чем же мы хуже… Мы уже достаточно культурны. – Илья Еф. так покраснел, что даже лысина стала багровой, чуть не схватил самовар.

– Да как вы смеете. Что за щедрость. Что вы понимаете… Тоже болтает, лишь бы сказать… Ни души, ни совести.


4 февраля. Сейчас ехал с детьми от Кармена на подкукелке. «Когда хочешь быть скорее дома, то видишь разные замечательства, – говорит Коля. – Дача Максимова – первое замечательство. Дом, где жила Паня, второе замечательство. Пенаты – третье замечательство».

Вчера был у нас И. Е. Рассказывал, как у него на родине мещане изготовляли пряники. – Чуть только женится сын, отойдет от родителей – в последний день Масленицы невестка испечет для тещи и тестя огромный феноменальный пряник, величиной с дверь – медовый – и несут через город старикам. Старички весь пост жуют по крошке. Я, бывало, смотрю на них в окошко.

Теперь все пишут по впечатлениям, а в наше время – тенденция. Ужас! Непременно чтоб идея… Шишкин, бывало, напишет мост и подпишет: «Чем на мост нам идти, поищем лучше броду».

Когда в 70-х гг. я на Волге изобразил «по впечатлению» плоты – это такая прелесть: идут, идут плоты, огоньки на них, фигуры, река широкая – 7 недель идут – и вот я увлекся, писал – показываю Шишкину, а он: допишите, доделайте. Разве это плоты? Из какого дерева? Из березы или дубовые? (Сам Шишкин, бывало, выберет себе рощу, лесок, залезет вверх, устроит помост на дереве, кое-где просеку вырубит – и начнет весною, когда зелень чуть-чуть, а кончит уж, когда все желто, заморозки.

А то однажды у него всю зелень коровы объели.) Ну я, известно: ничтожество! – а я, господа, ничтожество полное! – поддался Шишкину, возненавидел свою картину и написал сверх той – другую, пожалел холста. Ах, как это ужасно, что я на одной другую, – сколько погубил фигур…

О Витте: это гениальный человек. Когда я его писал, он спрашивает: – Ну вот, вы написали весь Совет, у кого, по-вашему, самое выдающееся лицо? – Я подумал: самое картинное у такого-то. Борода до пояса. Говорю. Витте только фыркнул – посмотрел презрительно и, видно, думает: ах ты, ничтожество. – А об Игнатьеве что вы думаете? – Игнатьев, по-моему, это Фальстаф. – Какие у вас шаблонные понятия. Ну что за Фальстаф Игнатьев? Это – половой от Тестова, а не Фальстаф… – Я подумал: и действительно.

Был на Маринетти: ординарный туповатый итальянец, с маловыразительными свиными глазками, говорил с пафосом Аничкова элементарные вещи. Успех имел средний.

Был на выставке Ционглинского: черно, тускло, недоделанно, жидко, трепанно, «приблизительно». Какую скучную, должно быть, он прожил жизнь.

Детское слово: сухарики-кусарики.

Кстати: Кони мне рассказывал, как гр. Соллогуб, захворавший эротическим безумием («которое, как вам известно, почти всегда бывает на религиозной почве»), откинул однажды при нем одеяло, вынул член и, показывая его Богу, воскликнул:

– Боже, ты велел мне заселить этим членом всю землю, а у меня и на пол-Европы не хватит.


Около 10 февраля. «Как известно, Шаляпин гостит у И. Е. Репина; бегая на лыжах, артист сломал себе ногу и слег» – такая облыжная заметка была на днях напечатана в «Дне». Должно быть, она-то и вдохновила Шаляпина и вправду приехать к И. Е. Он на лиловой бумаге написал ему из Рауха письмо. «Приехал бы в понедельник или вторник – может быть пораскинете по полотну красочками». – Пасхально ликуем! – ответил телеграммой И. Е. И вот третьего дня в Пенатах горели весь вечер огни – все лампы – все окна освещены, но Шаляпин запоздал, не приехал. И. Е. с досады сел писать воспоминания о пребывании в Ширяеве – и вечером же прочитал мне их. Ах, какой ужас его статья о Соловьеве Владимире*. «Нива» попросила меня исправить ее, я исправил и заикнулся было, что то-то безграмотно, то-то изменить – он туповато, по-стариковски тыкался в мои исправления. – «Нет, К. И., так лучше» – и оставил свою галиматью.

На следующий день, т. е. – вчера, в 12 ч. дня, приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст – и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина – как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему «баиньки». Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:

– И что же из этого будет? – упирает многозначительно на подчеркнутом слове, как будто он всю жизнь думал только о положении Финляндии и вот в отчаянии спрашивает теперь у собеседника, с мольбой, в мучительном недоумении. Переигрывает. За блинами о Коммиссаржевской. Теперь вылепил ее бюст Аронсон, и по этому случаю банкет… – Не понимаю, не понимаю. Вера Федоровна была милая женщина, но актриса посредственная – почему же это, скажите.

Я с ним согласился. Я тоже не люблю Коммиссаржевскую. – Это все молодежь.

Шаляпин изобразил на лице глупость, обкурносил свой нос, раззявил рот, «вот она, молодежь». Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе – и ничего не понимает. – Почему меня должен судить господин двадцати лет? – не по-ни-маю. Не понимаю.

– Ну, они пушечное мясо. Они всегда у нас застрельщики революции, борьбы, – сказал И. Е.

– Не по-ни-маю. Не понимаю.

Со своей собачкой очень смешно разговаривал по-турецки. Быстро, быстро. Перед блинами мы катались по заливу, я на подкукелке, он на коньках. Величественно, изящно, как лорд, как Гете на картине Каульбаха – без усилий, руки на груди – промахал он версты 2 в туманное темное море, садясь так же вельможно отдыхать. О «Деловом Дворе» взялся хлопотать у Танеева. Напишет для «Нивы»*.