Дневник. 1901-1921 — страница 40 из 138


15 июня. Сегодня И. Е. пришел к нам серый, без улыбок. Очень взволнованный, ждал телеграммы. Послал за телеграммой на станцию Кузьму – велел на лошади, а Кузьма сдуру пешком. Не мог усидеть, я предложил пойти навстречу. – Ну что… Не нужно… еще разминемся, – но через минуту: – Хорошо, пойдем…

Мы пошли, – и И. Е., очень волнуясь, вглядывался в дорогу, не идет ли Кузьма. – Идет! Отчего так медленно? – Кузьма по-солдатски с бумажкой в руке. И. Е. взял бумагу: там написано Logarno (sic!) подана в 1 час дня. 28 june.

Peintre Elias Repine. Nordman Mourantex fornow Suisse.

Fornas[129],

бывший учитель французского языка в русской гимназии.


Умирает? Ни одного слова печали, но лицо совсем потухло, стало мертвое. Так мы стояли у забора, молча. «Но что значит fornow? Пойдем, у вас есть словарь?» Рылись в словаре. – «Какие у вас прекрасные яблоки. Прошлогодние, а как сохранились». Видимо, себя взбадривал. Кроме Бориса Садовского и Шкловского у нас не было никого. Дора. С паспортом у И. Е. странная канитель: он послал Васю в Териоки за благонадежностью, там сказали: не надо. Он послал в Куоккала: сказали: не надо. Но когда Крачковский, по поручению И. Е., явился в канцелярию градоначальника за паспортом, ему сказали: без бумаги из Куоккала не выдадим. Словом, уже вторая неделя, что Репин не может достать себе паспорта. Пошли наверх, я стал читать басни Крылова, Садовской сказал: вот великий поэт! А Репин вспомнил, что И. С. Тургенев отрицал в Крылове всякую поэзию. Потом мы с Садовским читали пьесу Садовского «Мальтийский рыцарь», и Репину очень нравилась, особенно вторая часть. Я подсунул ему альбомчик*, и он нарисовал пером и визитной карточкой, обмакиваемой в чернила, – Шкловского и Садовского. Потом мы в театр, где Гибшман – о Папе и султане, футбол в публике, и частушка, спетая хором, с припевом:

Я лимон рвала,

Лимонад пила,

В лимонадке я жила.

Певцы загримированы фабричными, очень хорошо. Жена Блока, дочь Менделеева, не пела, а кричала, по-бабьи, выходило очень хорошо, до ужаса. Вообще было что-то из Достоевского в этой ужасной лимонадке, похоже на мухоедство*, – и какой лимон рвать она могла в России, где лимоны? Но неукоснительно, безжалостно, с голосом отчаяния и покорности Року эти бледные мастеровые и девки фабричные выкрикивали: – Я лимон рвала.

Погода – на обратном пути сверхъестественная,

разные облака, всех сортов, каждое дерево торжественно и разумно – все разные, – и, придя домой, Маша писала странное, о Евгении Оскаровне, Наталье Борисовне, Розе Мордухович.

Жива ли Н. Б.?

Сегодня, 15-го, я был у И. Е., он уже уехал в Пб. в 8 час.

У Шкловского украли лодку, перекрасили, сломали весла. Он спал на берегу, наконец нашел лодку и уехал в Дюны.

Дети учат немецкие дни недели. – Обоим трудно. Mittwoch[130].


19 июня. Вчера со Ст. П. Крачковским я пошел на Варшавский вокзал проводить И. Е. за границу. Он стоял в широкой черной шляпе у самой двери на сквозняке. Взял у Крачковского билет, поговорил о сдаче 3 р. 40 к. и потом сказал:

– А ведь она умерла.

Сказал очень печально. Потом перескочил на другое: – Я, К. И., два раза к вам посылал, искал вас повсюду: ведь я нашел фотографию для «Нивы» – и портрет матери! (для Репинского №)*.

Пришел Федор Борисович, брат Нат. Борисовны, циник, чиновник, пьянчужка. И. Е. дал ему много денег. Ф. Б. сказал, что получил от сестры милосердия извещение, написанное под диктовку Н. Б., что она желает быть погребенной в Suisse.

– Нет, нет, – сказал И. Е., – это она, чтоб дешевле. Нужно бальзамировать и в Россию, на мое место, в Невскую лавру.

Я послал контрдепешу, но не знаю, как по-французски – «бальзамировать», сказал Ф. Б. Он, впрочем, быстро откланялся и уехал, как ни в чем не бывало, на дачу. И. Е. тоже как ни в чем не бывало заговорил о «Деловом Дворе» и, взяв меня за талию, повел угощать нарзаном. Нарзану не случилось. Мы чокнулись ессентуками. – Теперь в Ессентуках – Вера. – Он поручил мне напечатать объявление от его имени. Просил написать что-ниб. от лица писателей:

– Ее это очень обрадует.

Мы вошли в вагон, и т. к. Репин дрожал, что мы останемся, не успеем соскочить, мы скоро ушли и оставили его одного. Я уверен, что он спал лучше меня.

22-го [июня], вчера. Сплю отвратительно. Ничего не пишу. Томительные дни: не знаю, что с И. Е., вот уже неделя, как он уехал – а от него никаких вестей. Был вчера в осиротелых Пенатах. Там ходит Гильма и Анна Александровна и собирают ягоды. А. А. вытирает – слезы ли, пот ли, не понять. Показала мне письмо Н. Б. – последнее, где умирающая обещает приехать и взять ее к себе в услужение. «Так как я совсем порвала с И. Е., – пишет она за неделю до смерти, – то до моего приезда сложите вместе в сундук все мое серебро, весь мой скарб. Венки уничтожьте, а ленты сложите. Не подавайте И. Е. моих чайных чашек» и т. д. Я искал в душе умиления, грусти – но не было ничего – как бесчувственный.

Третьего дня, в понедельник 15-го июля[131] – И. Е. вернулся. Загорелый, пополневший, с красивой траурной лентой на шляпе. Первым делом – к нам. Привез меду, пошли на море. Странно, что в этот самый миг мы сидели с Беном Лившицем и говорили о нем, я показывал его письма и рукописи. Флюиды! О ней он говорит с сокрушением, но утверждает, что, по словам врачей, она умерла от алкоголизма. Последнее время почти ничего не ела, но пила, пила. Денег там растранжирила множество.

Война… Бена берут в солдаты. Очень жалко. Он по мне. Большая личность: находчив, силен, остроумен, сентиментален, в дружбе крепок, и теперь пишет хорошие стихи. Вчера, в среду, я повел его, Арнштама и мраморную муху, Мандельштама*, в Пенаты, и Репину больше всех понравился Бен. Каков он будет, когда его коснется слава, не знаю; но сейчас он очень хорош. Прочитав в газетах о мобилизации, немедленно собрался – и весело зашагал. Я нашел ему комнату в лавке – наверху, на чердаке, он ее принял с удовольствием. Поэт в нем есть, но и нигилист. Он – одесский.

У меня все спуталось. Если война, Сытинскому делу не быть. Значит, у меня ни копейки. Моя последняя статейка – о Чехове – почти бездарна, а я корпел над нею с января*.

Характерно, что брат Натальи Борисовны – Федор Борисович – уже несколько раз справлялся о наследстве.


Был вчера, 26-го июля, в городе. За деньгами: отвозил статью в «Ниву». В «Ниве» плохо. За подписчиками еще дополучить 200 000 р. – сказал мне Панин. У них забрали 30 типографских служащих, 12 – из конторы, 6 – из имения г-жи Маркс. У писателей безденежье. Как томился длинноволосый – и час, и два – в прихожей с какой-то рукописью. Видел Сергея Городецкого. Он форсированно и демонстративно патриотичен: «К черту этого изменника Милюкова!» Пишет патриотические стихи, и когда мы проходили мимо германского посольства – выразил радость, что оно так разгромлено. «В деревне мобилизация – эпос!» – восхищается. Но за всем этим какое-то уныние: денег нет ничего, а Нимфа, должно быть, не придумала, какую позу принять.

Был у А. Ф. Кони. Он только что из Зимнего дворца, где Государь говорил речь народным представителям. Кони рассказал странное: будто когда Государю Германия уже объявила войну и Государь, поработав, пошел в 1 ч. ночи пить к Государыне чай, принесли телеграмму от Вильгельма II: прошу отложить мобилизацию. Но Кони, как и Репин, не оглушен этой войной. Репин во время всеобщей паники, когда все бегут из Финляндии, красит свой дом (снаружи) и до азарта занят насыпанием в Пенатах холма на том месте, где было болото: «потому что Н. Б-не болото было вредно». Кони с увлечением рассказывает о письмах Некрасова, к-рые ему подарила наследница Ераковых – Данилова*. Салтыкова письма: грубые. «Салтыков вообще был двуличный, грубый, неискренний человек». Неподражаемо подражая голосу Салтыкова, лающему и отрывисто буркающему, он живо восстановил несколько сцен. Напр., когда была дуэль Утина и Утин сидел под арестом, Кони встретился на улице с Салтыковым (мы жили с ним в одном доме):

– Бедный Утин, – говорю я.

– Бедный, бедный (передразнивает Салтыков). А кто виноват? Друзья виноваты.

– Почему?

– Это не друзья, а мерзавцы…

– Позвольте… ведь вы его друг… вы с ним в карты играете…

– В карты играю!.. Мало ли что в карты играю… Играю в карты… а не друг… В карты, а вовсе не друг.

– Но ведь и я к нему отношусь дружески…

– О вас не говорят…

– Но вот Арсеньев…

– Арсеньев… Арсеньев… А вы знаете, кто такой Арсеньев…*

– ?

– Арсеньев – василиск!

Назвать Арсеньева василиском! Это был василек, а не василиск. Малодаровитый, узкий, но – благороднейший.

Потом пошли разговоры о Суворине: оказывается, у Суворина в 1873 г. (или в 74) жена отправилась в гостиницу с каким-то уродом-офицером военным, и там они оба найдены были убитыми. Кони как прокурор вел это дело, и Суворин приходил к нему с просьбой рассказать всю правду. Кони, понятно, скрывал. Суворин был близок к самоубийству. Бывало, сидит в гостиной у Кони и изливает свои муки Щедрину, тот слушает с участием, но чуть Суворин уйдет, издевается над ним и ругает его. Некрасов был не таков: он был порочный, но не дурной человек.

О Зиночке. Бывало, говорит: – Зиночка, выдь, я сейчас нехорошее слово скажу. – Зиночка выходила.

Опять о Государе: побледнел, помолодел, похорошел, прежде был обрюзгший и неуверенный. – Я снова на улице. Извозчики заламывают страшные цены. В «Вене» снята вывеска. У Лейнера тоже: заменены белыми полотняными: «Ресторан о-ва официантов», «Ресторан И. С. Соколова». Вместо «St. Petersburger Zeitung» вывеска: «Немецкая газета». По улицам солдаты с котелками, с лопатами. Страшно, что такую тяжесть носит один человек. У «Вечернего Времени» толпа. Многие жертвуют на флот – сидит даже военный у кружки и дама, напропалую с ним кокетничающая. Какого-то зеленого чертежника, чахоточного, громко (со скандалом) бранят: как вы смели усумниться? как вы смели такое высказать… Он громко кричит «Это ложь!» (яростно). Дама очень добродушная – хохлушка? – читает в окне «Вечернего Времени»: «У Льежа погибло 15 000 немцев» и говорит: «Ну, слава Богу… я счастлива».