но он чу́дно, чудно рисовал. И вот с ним случился случай. Он поехал в заграничную поездку… от Академии… я тогда отказался, остался в России. Он окончил почти в одно время со мной… поехал в Италию… всюду… и все рисует… церкви, здания… мотивы… И все в чемоданчик… рисует, рисует… и чемоданчик для него дороже всего на свете… Ну, едет в Вену… и так много рисовал, что сомлел – ехал, должно быть, 3-м классом, – сомлел, обморок, – носильщики его вынесли… и он очнулся только в номере гостиницы.
– А где мой чемоданчик? Где рисунки? – Туда, сюда… нету. Ай-ай-ай, ищут, ищут, нету… А Ропет, он вдруг вот так (скрючился) – да так и остался шесть лет… И с тех пор он не мог оправиться. Потом он рисовал, но уже не то… Так и погибла карьера. (Лицо И. Е. изображает страдание.)
Вот Куинджи, тот не так… Тому нужно было 35 тысяч перевезти в Крым, в Симеиз, за имение… Так он взял корзинку от земляники, уложил туда деньги, зашил, и конец.
– Носильщик!
И все морщится, когда носильщик несет к нему в вагон «земляничную» корзинку:
– А, и эта дрянь тоже здесь.
Так и доехал. А Орловский (художники, слушайте!), когда ему нужно было везти деньги, брал порожние тюбики и набивал их червонцами. Казалось, что краски.
Все стали рассказывать случаи, как кого обокрали. И. Е. рассказал:
– Ехал я в Одессу из Киева. В Киеве получил 1500 р., положил их в конверт, и в карман. Бумажник в левом, а конверт в правом. Хорошо. Еду. Только входит в купе красавец, брюнет, выше среднего росту. Я как глянул на него, так сейчас за карман и схватился. Он острым глазом подметил этот жест и отвел глаза. И вот я заснул – на меня нашел столбняк, сплю и чувствую, как кто-то шарит у меня в карманах, и ничего… а потом проснулся: Одесса. Беру извозчика, еду в гостиницу… и вдруг на дороге, ай-ай-ай, нет конверта… назад! – искали, публикацию делали, ничего не помогло. А брюнет со мной в одной гостинице остановился – я его встретил и говорю:
– Знаете, меня обокрали.
Он вежливо, но не очень горячо выразил сочувствие… Полиция нашла у него много денег. Но я заметил, что далеко зашел (?), и в конце концов сказал полиции, что никаких претензий ни против кого не имею. Ну вот и все.
Заговорили о купании.
– У нас в Чугуеве был мальчик Вася Кузьмин… Так он, бывало, возьмет камень, положит его себе на голову и идет через Донец под водой. Две минуты кажутся получасом, и все думаешь: нет, не вынырнет. Но Вася всегда вынырял.
Я, бывало, хорошо плавал. В Петергофе там один остров был – так я до него доплывал. Многие удивлялись.
(Заметив, что здесь тень хвастовства.) – Но потом, через 25 лет, попробовал с Матэ и Ропетом у Стасова, в Парголове – и черт знает что вышло!
16 июня. Вчера я тонул. Прыгнул с лодки в воду, на глубину, поплавал, и тянет меня в воду. А Коле крикнуть не могу, все слова забыл, только глазами показываю. (Я с детства был уверен, что умру в воде. Как русские критики: Писарев, Валерьян Майков.) Наконец-то Коля догадался.
Играю по вечерам с детьми в шарады. Вчера они представляли – линолеум, я с Лидой и Гретой – карниз и светелка. Коля играет плохо, суетится, кричит, ненаходчив. Я вчера читал ему о Robert Owen’e.
19 июня. Совсем не сплю. И вторую ночь читаю «Красное и черное» Стендаля, толстый 2-томный роман, упоительный. Он украл у меня все утро. Я с досады, что он оторвал меня от занятий, швырнул его вон. Иначе нельзя оторваться – нужен героический жест; через пять минут жена сказала о демонстрации большевиков, произведенной в Петрограде вчера. Мне это показалось менее интересным, чем измышленные страдания Жюльена, бывшие в 1830 г.
Я сочинил пьеску для детей. Вернее, первый акт. Лида сказала мне: – Папа, у тебя бывает бесписное время (когда не пишется); пиши тогда для детей.
Был с Репиным вчера у Ре-Ми. Он какой-то вялый. Не оживился ни разу. У Ре-Ми Буховы и Богуславская, которая вчера рассказывала о Бурцеве, а я сдуру смеялся над нею и, кажется, обидел. Зря.
20-го июня 1917. Пишу пьесу про царя Пузана*. Дети заставили. Им была нужна какая-нб. пьеска, чтобы разыграть, вот я в два дня и катаю. Пишу с азартом, а что выйдет… Черт его знает. Потуги на остроумие. Места, не смешные для взрослых, смешат детей до слез. Вчера пришли Кушинниковы и сообщили, что немецкий фронт прорван в 3-х местах.
22 июня. Вдруг у меня прошумело в ушах: Керенского убьют анархисты.
24 июня 1917. Делаем детский спектакль. У нас есть конкуренты. Катя говорит: у них будет оркестр кронштадтского горизонта (гарнизона). Коля в восторге. О, с каким пылом я писал эту пьесенку и какая вышла дрянь. 3-го дня у Репина были скандалы: явился Миша Вербов, всюду объявляющий себя учеником Репина и т. д. Репин его выгнал при всех и взволновался. И. Е. пишет Ре-Ми. Утомляется, не имеет времени поспать после обеда, и оттого злится. Шмаров прочитал невинные стишки – об измене России союзникам, И. Е. не разобрал, в чем дело – и давай кричать на Шмарова:
– Черносотенные стишки! – Адель Львовна вступилась, он набросился и на нее, как будто она автор стишков. Гости были терроризованы.
28 [июня]. Сон. Снился мне сон по-английски. Когда я проснулся, в ушах еще звучали слова: and we shall bestow on you the cake of the «Peredvigniki» soap[136] – фраза слишком заковыристая, типично английская, какой я ни за что не мог бы придумать в нормальном состоянии. Снился мне Репин и Андреева-Шкилондзь. Как будто синее море кончается какой-то бухтой, я и сейчас вижу угол бухты, по набережной проходит конка, и я знаю, что это наша набережная, против нашей дачи, и тут же гостиница, модная, шикарная, где и стоит Репин, хотя это в двух шагах от Пенатов. И вот я стою где-то на дикой скале и вижу с тоскою, что внизу поет Шкилондзь для Репина и его гостей. Мне страшно хочется туда, я иду коридорами, иду, иду, – вижу номерок, никаких гостей нету (тоска, тоска). Репин сердитый, черноволосый. А на стене портрет еврея на фоне Малороссии. Помню рыбьи глаза на портрете, помню, был другой портрет – какой, уже забыл. И весь сон – по-английски. Я беру с этажерки сатирический журнал, вижу карикатуру на Репина и читаю: and we shall bestow on you the cake of the «Peredwigniki» soap – и просыпаюсь. Как раздражали Репина звонки конок!
Забастовали кондукторы Финляндской ж. д., и бедная Марья Борисовна застряла в городе. Бобочкино рождение. По Куоккале расклеены объявления, будто Межуев (лавочник) выдает конину за говядину. Значит, мы ели конину и сами того не знали. Меня укусила бешеная собака. Я – байдуже[137].
10 июля. Маша утром: «Знаешь, в России диктататура!» От волнения. Еще месяц назад я недоумевал, каким образом буржуазия получит на свою сторону войска, и казну, и власть; казалось, вопреки всем законам истории, Россия после векового самодержавия вдруг сразу становится государством социалистическим. Но нет-с, история своего никому не подарит. Вот, одним мановением руки она отняла у передовых кучек крайнего социализма власть и дала ее умеренным социалистам; у социалистов отнимет и передаст кадетам – не позднее, чем через 3 недели. Теперь это быстро. Ускорили исторический процесс.
В дневник 15 июля. Был вчера у американки Mrs. Farwell, в Царском Селе, вместе с Murphy и Gall из Comission. Хохотали много. Она сказала, что за все 6 мес., проведенных ею в России, она первый раз проводит время так приятно. Мне она показалась банальной американкой, которая хочет казаться экстравагантной. Ей под сорок лет – и вряд ли она подозревала, что я больше всего стремился говорить с нею for practice[138].
Здорово! Сегодня в «Англо-русское бюро» Murphy не явился*. Почему? У него лопнули башмаки, а других нету. Так сказал мне Mr. Dickinson. Я сдуру предложил Голлу: «Пойдем со мною, у меня есть пара английских сапог, я их не ношу, дам вам, вы передадите Murphy»… Голл в ужасе: ради Бога не делайте этого: у Murphy у самого есть башмаки, но он хочет устроить себе холидэй[139]. Вы погубите все дело.
Похороны казаков. Попы. Митры. – «Вениамин, добренький, только голос слабенький». Лошади.
Сочинил стихи:
Ты еще не рождалась*,
Тебя еще нет,
Ты испугалась
Родиться на свет.
Ты кем-то несмелым —
– Как будто во сне —
Начертана мелом
На белой стене.
Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: – Это незаметный человечек, в тени, – а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кропоткин анархист, как же! – он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незаметный безымянный человечек – содержит для него прислугу, кормит его и т. д.
В последний раз, когда я видел Кропоткина, он говорил о несомненном перерождении рабочего класса после войны. – Рабочие уже созревают для другого быта! – говорил он американцу. – Вот мистер Томсон из Клориона говорил мне, что транспортные рабочие, ткачи и железоделательные уже могли бы получить производство в свои руки and control it[140].
23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном острове, 45. Дом нидерландского консула. Комфортабельный, большой, двухэтажный. Я запоздал к нему – и все из-за бритья. Нет в Питере ни одного парикмахера – в воскресение. Я был в «Пале-Рояле», в «Северной», в «Селенте» – нет нигде. Взял извозчика в «Европейскую», забегал с заднего крыльца в парикмахерские, и все же поехал к Кропоткину небритый. Сад у Кропоткина сыроватый, комильфотный. Голландцы играют лаун-теннис. В розовой длинной кофте – сидит на террасе усталая Александра Петровна – силится улыбнуться и не может. – «О! я так устала… Зимний дворец… телефоны… О! я четыре часа звонила, искала Савинкова – нет нигде… Папа сейчас будет… У него Бурцев». Мы пошли пить чай. Племянница Кропоткина, Катерина Николаевна, женщина лет 45-ти, наливает чай – сладким старичкам с фальшивыми зубами и военно-морскому агенту Британского посольства, фамилии коего не знаю. Она рассказывает, как недели две назад солдаты делали у них на даче обыск – нет ли запасов продовольствия. Она говорила им: – Да вы знаете, кто здесь живет? – Кто? – Кропоткин, революционер! – А нам плевать… – И давай ломать дверь на чердак. Кропоткины позвонили комиссару Неведомскому (Миклашевскому), и солдаты поджали хвосты. В это время в боковых комнатах проходит плечистый, массивный с пиквикским цветом лица Кропоткин, вслед за ним Бурцев… Я раскланялся с Бурцевым издали, а Кропоткин через минуту радушно и бодро подошел ко мне: – Как же! как же! Я вас всегда читаю. Здравствуйте, здравствуйте… – и сел рядом со мною, и с аппетитом принялся болтать, обнаруживая светскую привычку заинтересовываться любой темой, которую затронет собеседник. Мы заговорили о Некрасове. Он: – Да, да, потерял рукопись Чернышевского «Что делать?», потерял*. Ему княз