– Я готов вам дать удовлетворение у барьера! Я вас знать не желаю.
Я заикнулся, что Великобританское посольство…
– Плевать я хочу на посольство!
Скандалил он весело, со смаком, вдохновенно. Что будет – неизвестно.
31 [июля], воскресение[144]. Опять у Кропоткина. Он сидел с высоким американцем и беседовал о тракторах. Американец оказался инженер, который привез сюда ж.-д. вагоны для Сибирской железной дороги. Кропоткин говорит: незачем доставлять сюда военные снаряды, нам нужны тракторы, рельсовые перекрестки (crossing & switches). Он пальцами показал перекрещивающиеся рельсы. «Мне все говорят, что нам нужны тракторы и рельсовые перекрестки. Я хотел бы повидаться с американским послом и сказать ему об этом».
– О, это легко устроить! – сказал инженер. – И я очень хотел бы, чтобы вы поехали в Америку…
– К сожалению, Америка для меня закрыта.
– Закрыта?!
– Да, как для анархиста…
– Are you really an anarchist?!.[145] – воскликнул американец.
Я посмотрел на учтивого старикана и в каждой его черточке увидел дворянина, князя, придворного.
– Да, да! я анархист, – сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.
Мы заговорили о проф. Гарпере, который изучает Россию, проводя здесь каждое лето.
– О, я знал его отца… – сказал Кропоткин, – он пригласил меня читать лекции в Гарвардском университете. Лекции о русской литературе. Он был ректором университета. Я приехал в Америку, прочитал в [в оригинале пропуск. – Е. Ч.] лекции и собрался в университет к Гарперу. Но за это время Гарпер был принят в Петрограде царем, царь очаровал его – и Гарпер нашел неудобным, чтобы я читал лекции у него в университете, и мне было отказано. Тогда студенты из протеста против Гарпера устроили мне дружественную манифестацию.
Американец был очень величествен.
До революции американцы стремились познакомиться с возможно большим количеством великих князей. Теперь они собирают коллекцию анархистов.
У Кропоткина собралось самое разнообразное общество, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца.
Я заговорил о Уоте Уитмэне.
– Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он был педераст! Я говорил Карпентеру… я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе – кто соблазнит мальчика – сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе – это разврат! Приучает детей к онанизму!
Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.
– И Оскар Уайльд… У него была такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он был талантливый человек: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, как делали римляне. Каждое изречение – шедевр. Но сам он был – пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз – ужас!
– В «De Profundis» он назвал вас «белым Христом из России»… *
– Да, да… Чепуха. «De Profundis» – неискренняя книга.
Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о «De Profundis», я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе*. Словно выкопали из могилы Писарева – и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.
14 августа. Получил вчера тысячу рублей. Был у Буренина вечером. Старикашка. Один. Желтоватый костюмчик – серые туфли, лиловый галстук. Обстановка безвкусная. В прихожей – бюст в мерзейшем стиле модерн: он показывал мне, восхищаясь – смотрите, веками как будто шевелит. Все стены в картинах – дешевка. «Куплено в Венеции», – говорил он, показывая какую-то грошовую, фальшивую дрянь.
– Ну, это вещь неважная! – сказал я.
– Зато рамка хороша.
Когда я пришел, он читал книгу – о крысах. – «Представьте, у крыс бывает такая болезнь: сцепятся хвостами в кучу штук десять, и не расцепить. Так и подыхают. Совсем, как наше правительство теперь».
О Судейкине: – Я отца Судейкина помню, полковника. Видел его за неделю до смерти. Он был полковник, начальник охранки. Охранка находилась на Морской, при градоначальстве. Я был тогда редактором какого-то журнальца, выходившего при «Новом Времени». И вот меня пригласили в охранку. Я пошел. Ждал долго. Вышел ко мне, – ну совсем Иисус Христос. Такая же прическа, как у тициановского Христа (я всегда удивлялся, у какого парикмахера Христос причесывался). Такая же борода. Только глаза нехороши: сыщицкие.
– Тут к вам есть письмо от одного политического преступника.
– Политического преступника?! Ко мне?
– Да. Балакина. Вы его знаете?
– Знаю. Он сотрудничал в нашей газете. И когда его однажды посадили в тюрьму и приговорили к ссылке черт знает куда – я похлопотал (через Скальковского) перед Лорис-Меликовым, и его сослали всего только в Пермь.
– Да, да! он и теперь просит вашего заступничества.
– Но увы, Лорис-Меликова уже нет. У меня нет теперь сановных знакомых. А между тем Балакин достоин всякого участия. Не поможете ли ему вы?
– Ах, что вы? Балакин серьезный преступник.
Так мы разошлись. А через неделю Дегаев заманул Судейкина в конспиративную квартиру и укокошил. Ровно через неделю. Дожидаясь Судейкина, я увидел на подоконнике карточку, – среди них портрет кн. Кропоткина с надписью:
И на чело его легла
Печать высоких размышлений.
Я рассказывал сыну Судейкина всю эту историю.
О Некрасове: – Некрасов называл свою редакцию: «Наша консистория». Я принес ему переводы из Мюссе. Через неделю он вернул их мне назад. – «Вот, отец. Наша консистория не желает печатать». Конечно, он не был добряк. Но умница, и писателям делал немало добра. И однажды читал мне стихи – вот эти самые… «Рыцарь на час» – и разревелся. Я удивился. Мне даже невозможно было вообразить себе, чтобы Некрасов мог плакать.
Был как-то я у Ивана Аксакова… девственника… Тот был редактором «Дня». Когда он женился на дочери Тютчева, Тютчев сказал о нем:
– У него был скверный «День», а теперь будет скверная ночь.
О Всеволоде Крестовском: – Вызывал меня на дуэль.
Много говорил о своем архитекторстве: – Мой отец штук 30 церквей в Москве построил. Я от 11-ти лет до 18-ти учился этому делу. И вот посмотрите: как симметрически у меня в комнате картины развешаны. Я и стихи пишу симметрически. Беспорядка не люблю. Никакой разбросанности. Куплеты. Вот мои рисунки, – и показал мне акварель: «Три грации». Кто бы мог подумать, что Буренин рисовал «Три грации»! Это все равно, как если бы Джек Потрошитель вышивал шелками незабудки! Три грации действительно нарисованы очень отчетливо – по-архитекторски.
5 сентября. Подошел ко мне солдат, с грязными глазами, но бравый. – Товарищ, позвольте попросить… я пострадавший… мне нужно лечиться.
Я вынул кошелек, думал, что есть рубль – оказались одни пятишницы, я дал ему пять рублей поневоле.
– А в чем ваша болезнь?
– Венерическая… Твердый шанкр, – весело объяснил он, не испытывая ни малейшего стыда. – Член залечили, а теперь в… перешло.
Он говорил, даже не подозревая, что сказанные им слова неприличны. «Вот и медицинское свидетельство!» – и он вынул из кошелька (где я заметил кучу кредиток) какую-то бумажку, подписанную «сестра милосердия такая-то».
– Что это за сестра? Почему сестра, а не доктор?
– Да она же, сука, меня и заразила!
27 сентября. Самый изумительный факт моей жизни. Только что получились (на Загородном, 27, в комнату 30) газеты. Я, не разворачивая, сказал себе стихи:
Ползком переползаючи.
И потом поправил:
Нет, низком. – Разворачиваю «Речь»: там эти же стихи с той же опечаткой!
И опять: вчера я – за два года впервые – вспомнил Ф. И. Благова и говорил о нем с Лаудоном. А сегодня, оказывается, Благов умер! Что записать о нем? Он в «Русском Слове» был выдаватель денег, «ассигновок» и т. д. Вот и все его редакторские обязанности. Обыватель он был анекдотический. Бывало, сидит – и вдруг скажет: – Чтой-то я сегодня ночью плохо спал. Слышу, в ухе свербит. Я палец в ухо, а там – огромнейший клоп. Вынул клопа – и заснул!
Самое его любимое место было баня. Да будет ему жарка баня паки бытия. Я познакомился с ним у Дорошевича.
Копельман (издатель «Шиповника») рассказывал, что на фронте он каждый день умывался на виду у всех у дороги. И вот, когда он мыл зубы, проходили мимо солдаты:
– Гм! Зубы моет! Видать, что жид.
Розанов рассказывал (в 1908 г.), как он всю жизнь мечтал о штанах – сделать себе штаны – как у всех. Наконец, получил у Суворина аванс (это был великий пункт его жизни!) – и заказал! Шил «жид» – очень хороший портной – и сшил коротки. Я как обваренный – бегу к нему, ругаю его ужасно – (он мечту мою, мечту всей жизни оскорбил!) – смотрю, а у него, у его ног болтается черноглазый жиденок – и гладит его по ногам, по коленям, и смотрит на меня с ненавистью. «Папочку обижают, я папочку приласкаю». И так мне стал мил этот жиденок, что я забормотал что-то, сконфузился и ушел. И ужасно я с тех пор жидов люблю…
Розанов писал Репину длинные письма – с кокетством. Репин не отвечал: разве мы женщины, чтобы кокетничать. Я мастеровой, чернорабочий. Репин начал акварелью портрет Розанова, но не кончил: уж очень противное лицо!
4 октября. Среда. Или 3-е?[146] Нет календаря. Вчера сдуру я поехал в Куоккала после 3-х месяцев отсутствия. Симфония осенних деревьев в парке. Рябина. Море, новый изгиб реки, в которую я уложил столько себя. Но ключа мне М. Б. не дала, и я проехал напрасно. Зашел к Репину, спросить его, что он хочет за портрет Бьюкенена: 10 000 р. или золотую тарелку. Репин (мертвецки бледный, с тенями трупа под носом и глазами, но все такой же обаятельный): – Знаете, конечно, тарелка очень хороша, но… я не достоин… не в коня корм… да и как ее продать. На ней гербы, неловко, – из чего я понял, что ему хочется денег. Я дал ему 500 р. долга за дачу – он очень повеселел, пошел показывать перемены в парке в озере Глинки, которое он высушил, провел дренаж, вырубил деревья – всюду устроил свет и сквозняк. Потом показывал картины. Бурлаки: «Ой как пожухло… Теперь я вижу, что я сделаю… я этому сифилитику (впереди всех) дам кумачовую (не яркую, а стираную) рубаху (вместо синей), а красную у заднего уберу – дам ему синюю – а то задний план чересчур кричит… Кушиннико