Дневник. 1901-1921 — страница 5 из 138

своих героях, а пустил их на свободу жить – он не сумел стать в стороне от них да и смотреть, что из этого выйдет.

Нет, он стал справляться с рецептами учебников психологии и т. д. Поневоле вспоминается наша «Анна Каренина», это дивное окно, открытое в жизнь. Несмотря на протухлые тенденции, несмотря на предвзятость и вычурность тяжелой мысли Толстого, его самого просто и не чувствуешь, не замечаешь, забываешь, что ко всем этим Левиным, ко всем этим Облонским нужно прибавить еще одного, который всех их сделал, который сталкивал их, как было ему угодно; забываешь. А когда вспомнишь, как громаден, безграничен кажется этот человек, поместивший их всех в себе самом, могуч, как природа, загадочен, как жизнь!..

А здесь? Сколько пресных рассуждений потребовалось для того, чтобы оправдаться перед читателем за то, что баронесса Эли высморкала нос в четверг, а не в пятницу, сколько жалких слов требуется для него, чтобы заставить меня посочувствовать этой бедной, оскорбленной женщине… жалких слов, которые так и не попадают мне в сердце, а вечно суют мне в глаза автора, который неумело пригнулся за ширму и дергает за веревочку своих персонажей, заботясь больше о том, чтобы была видна его белая артистическая рука, чем о движениях своих марионеток. И я, воздавая дань справедливости Полю Бурже, должен сказать, что рука у него гладкая, белая, холеная, – но и только.

Теперь у нас все идет к весне, хотя все мы упорно держим в голове, что март бабу заморозил. Март – самый капризный месяц. И настроение у людей в марте по сорок раз в день меняется… А неизменным остается одно: чувство недоверия, подозрительность, мнительность. На дворе солнце, подле Вельчева травка, а в голове «замерзшая баба». Вот месяц, когда царь Давид мог бы и скинуть свое кольцо с надписью «все проходит» (если ношенье его было, конечно, неудобно)… Стоило ему глянуть в окно. Вон у меня в окно видно горничную Косенко. Стоит в платочке, замечталась, в небо глядит. И чувство чего-то необычного и в этом стоянии, и в этом мечтании – как-то веселит и пугает меня. Точь-в-точь кольцо Давида. Черная (а не зимняя серая) туча разорвется, и оттуда глядит синее небо, новое, незнакомое, забытое… Смотрю вверх и думаю: что это меня испугало? – А! Это новый узор облаков. Раньше испугаешься, а потом дашь себе отчет, почему испугался.

Прочитал Успенского: «Умерла за направление». Собственно – перечел. Лет 5 тому назад он уже попадался мне под руку.

Максим Иванович, от лица которого ведется рассказ, этот человечек, вечно помалкивающий в уголку, не умеющий связать двух слов, вечно отвлекающийся, – вот художник, громадный, стихийный; иначе, как образами, он и думать не умеет… Образы борются в нем, переливаются, сталкиваются, рвутся наружу, – и всем не художникам людям кажется, будто человек этот, раздираемый образами, отдающийся их власти, будто он просто-напросто не умеет правильно мыслить.

Рассказывает он про одного обстоятельного человека. Другой бы прямо сказал: так и так, обстоятельный был человек. Этот так говорить не умеет. Он приводит несколько эпизодов из жизни этого человека, заставляет его двигаться, говорить, жить – и мы из этих его движений да говорений выводим: обстоятельный человек. Меня, конечно, нисколько не соблазняет параллель между Бурже и Максимом Иванычем. Я это так, к слову, а я про другое. Про распространение идеи в обществе. Для этого следовало бы профессора Крживицкого прочитать да боборыкинским «Однокурсником» и приложить. Мне всегда казалось подозрительным и антихудожественным то маленькое обстоятельство в романах этого господинчика, что он показывает нам людей, сконцентрированных у данной идеи, стоящих, так сказать, у ее очага, у колыбели ее, а многие ли стоят у колыбели? 10–15, не больше. А идея раскинется геть широко, широко, и опынется[3], глядь, где-нб. на Чукотском носу, преломленная, отраженная, изменившаяся до неузнаваемости, неощутимая теми, кто выражает ее, на шкуре кого она вырисовывает разноцветные узоры. Декадентство!

__________________

Г-жа Цадик спрашивает: мама вдома? – «Дома, дома! Пожалуйте!» Маня пошла зажечь в «апартаментах» лампу, – писать мне больше не хочется. Теперь четверть седьмого. У мамы денег нет. Дал Меланье на обед деньги я. Жалко – страсть. На котлеты, суп и молоко пошло 89 коп., причем суп вчерашний. Был у меня сегодня Кира. Я рассказывал ему свои гимназические похождения. Впрочем, нет, теперь не четверть седьмого. Я забыл. Часы стояли. Спросил у Мани. Без четверти восемь.

Видел вчера ее… За полуквартал от дома. Ни взглядом, ни движением не показали мы, что знакомы друг с другом. Оденусь и пойду звать Федору пройтись. «Русское самосознание» – мочи нет, надоело.

__________________

В-о-с-к… – Воск! Что такое воск? – «Не знаю»… – А в церкви была? – «Была». – Свечку ставила? – «Ставила». – А из чего свечка сделана? – «С воску». – Ну, вот видишь, ты знала, что такое воск.

Больная мама лежит и еле улыбается, ей нравится все это священнодействие. Тихо, чисто в комнате, ее любимая взрослая дочь мирно трудится – все уютно, патриархально, ей хочется улыбнуться, она не может, сил нет.

Только что пришел со двора. Скверно и гнило. Федоре сказал, что сегодня читать с нею не буду. Вернулся домой.

Сейчас лягу спать и почитаю в постели что-нб. легенькое.

С невинной Мальвиной

У длинной Федоры

Сидел я в гостиной

И вел разговоры.

«В угоду народу, —

Сказала Мальвина, —

В огонь я и в воду»

и т. д.


Завтра почтальон принесет мне ответ от Вольдемара… Ровно 2 недели. Неделя туда, неделя обратно.


4 марта. Воскресение. Нет еще и девяти часов. Пришел от Вельчева… Погода великолепная. Утром – небо розоватое, ветерок подсушил дорогу. Камни беленькие, чистенькие, крыши сухие и матовые… Здоровье и надежда.

Вчера на ночь прочел хорошенький рассказик. С французского. Заглавия не помню. [Пересказ рассказа пропущен. – Е. Ч.]

Жить ожиданьями, надеждами нельзя – старость – время, когда живут прошедшим, воспоминаньями, и – да здравствует человеческая способность обманывать себя! – старичок начинает внушать себе, что он мог бы быть человеком. Что в прошедшем случилось что-то несправедливое, обидное, и отрадная грусть, горделивое смиренье – все эти приятные для человека чувства, не позволяющие ему оскорблять себя, – наполняют их сердца и позволяют им жить спокойно и тихо долгие годы, сойти торжественно в могилу.


6-го марта. Все, написанное мною под пятым марта, – кусок черновика «Разбор баллады Толстого В. Шибанов» для какой-то гимназистки 8-го класса[4]. Доня доставил мне этот заказ… Исполнив его в три часа, я получил 3 рубля. Ничего себе. Был у меня 4-го числа Вельчев, я с ним занимался от половины седьмого до половины одиннадцатого. Читали «Историю» Соловьева, делали алгебраические задачи… Да, кстати, мой месяц у него начался 2-го числа; те дни я остался ему должен; он же задолжал мне полтинник. Стало быть, я даю ему уже пятый урок, как бы не сбиться.

Так он писал темно и вяло,

Что декадентством мы зовем,

Потом главу из «Капитала»

Читал с Онегиным вдвоем.

Пришло мне в голову написать современного «Онегина» – пародию*; фельетончик что ли!

Ничего не ел, аппетит пропал. Устал я очень, бессонница. Эх, если б можно было сегодня же удрать! 3 недели. Как я вынесу их? Эти 3… Уже лет пять я не жил так однообразно, так гнило. Меланья говорит: «Потарамкал, потарамкал супу, да так полную тарелку и оставил»… Попробую сейчас молоко пить… Ты, я знаю, не любишь молока… 3 недели… Видеть тебя издали, не протянуть тебе руки, не оглянуться, оставаться в полнейшем неведении о твоих желаниях, планах, мыслях, – Маша, ну что это ты делаешь!

Мама больна. Ни кровинки на лице. Еле говорит… (Книги, какие я возьму с собою: Михайловский, Успенский, Бокль, французский словарь, английский словарь, Олендорф, Royal-readers[5], атлас, Пушкин – больше ничего. Продам все. Из учебников: латинский и греческий словарь, латинскую грамматику, алгебру, физику, Закон Божий и т. д.) Мамочка, – прости меня. Разве я имею право иметь какие-то там настроения, писать пустые дневники, любить, терять аппетит – не оправдав твоих надежд, не сделав ни шагу к тому, чтобы оправдать их. «Ах, на что мне судьба буржуа́зии, если я не окончил гимназии», – вот моя пословица.


Март… 7-го, среда. Красота и больше ничего! Красиво сказать:

Товарищ, верь: взойдет она,

Заря пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена!

(Чаадаеву, 18 г.)

Пушкин говорит. Но, с другой стороны, очень красив и такой возглас:

Зависеть от властей, зависеть от народа – не все ли нам равно? (36 г., Пиндемонти якобы.)

Он и возглашает.

И не в возгласе дело. А в настроении. Красиво и упоительно быть пророком отчизны своей – вот вам «Клеветники России», где Наполеон назван наглецом, а вот вам в «Пиндемонти»: «Не все ли мне равно, свободно ли печать морочит олухов иль чуткая цензура в журнальных замыслах стесняет балагура?»

Все равно! Ну, а в послании к цензору (24 г.):

Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,

Благодаря тебя, не видим книг доселе?*

Стыдно. Человек, которому все равно, пристыживает… Скажут, разница лет. Убеждения переменились. Под влиянием чего? Ерунда! Для таких людей, как он, – убеждения не нужны. Пишет он Чаадаеву – думаешь: вот строгий ригорист, вот боец. Чуть не в тот же день он посылает Кривцову письмецо, о содержании которого отлично дает понятие такой конец: «Люби недевственного брата, страдальца чувственной любви». Просмотреть письма – прелесть. В письме к каждому лицу он иной: к Вяземскому – пишет один человек, к Чаадаеву другой; и тип этот выдерживается на протяжении 30-ти писем. Выдерживается совершенно невольно, благодаря внутреннему чутью художественной правды, выдерживается невольно, я готов даже сказать: против воли. Он сам не понимал себя, этот бесконечный человек, он всячески толковал про какую-то особую свободу, про какие-то права, объяснял себе себя: хотел сделать себя типом каким-то, для себя хотел типом быть, в рамки себя заключить. Прочитать его письма к Керн. Это милый шалун, проказник, славный малый, рубаха-парень – и весь тут, кусочка нельзя предположить лишнего, вне этого определения. Вот образчик тона этого письма: «Вы пишете, что я не знаю вашего характера, – да что мне за дело до вашего характера? Бог с ним! разве у хорошеньких женщин должен быть характер? Главная вещь – глаза, зубы, руки и ноги!.. Если б вы знали, какое отвращенье, смешанное с почтением, я питаю к вашему супругу. Божество мое! Ради Бога, устройте так, чтоб он страдал подагрой. Подагра! Подагра! Это моя единственная надежда!» Ну и вдруг: