Дневник. 1901-1921 — страница 54 из 138

А другой раз нас оторвало в Каспийском море – баржу – человек сто было – ну, бабы вели себя отлично, а мужчины сплоховали, двое с ума сошли: нас носило по волнам 62 часа…

Ах, ну и бабы же там на рыбных промыслах! Например, вот этакий стол – вдвое длиннее этого, они стоят рядом, и вот попадает к ним трехпудовая рыба – и так из рук в руки катится, ни минуты не задерживается – вырежут икру, молоки… (он назвал штук десять специальных терминов) – и даже не заметишь, как они это делают. Вот такие – руки голые – мускулистые дамы – и вот (он показал на груди); этот промысел у них наследственный – они еще при Екатерине этим занимались. Отличные бабы.

Потом рассказывал, как он перебегал перед самым паровозом – рельсы. Страшно и весело: вот-вот наскочит. Научил его этому Стрел [конец фамилии оторван. – Е. Ч.] товарищ, вихрастый – он делал это тысячу раз – и вот Горький ему позавидовал.

Мы все слушали, как очарованные, – особенно Блок. Никакого заседания не было – никто и не вспомнил о заседании. Потом Ольденбург говорил о том, что он ни за что не поедет за границу, что ему стыдно, что теперь в Европе к русским отношение собачье. Когда Ольденбург высказывает какое-нб. мнение, кажется, что он ждет от вас похвального отзыва – что вы скажете ему «паинька». Он даже поглядывает на вас искоса – тайком – видите ли вы, какой он славный? И когда ласковым вкрадчивым голосом он выражает научные мнения, – он высказывает их, как первый ученик – застенчиво, задушевно, и ждет одобрительного кивка головы (главным образом, со стороны Горького, но и нашими не брезгует). Горький в него влюблен, они сидят визави и все время переглядываются; Горький говорит: «Вот какой должен быть ученый». А откуда он знает! Мне кажется, что Ольденбург – усваиватель, но не создатель. Ему легче прочитать тысячу книг, чем написать одну.

На заседании «Всемирной Литературы» произошел смешной эпизод. Гумилев приготовил для народного издания Саути* – и вдруг Горький заявил, что оттуда надо изъять… все переводы Жуковского, которые рядом с переводами Гумилева страшно теряют! Блок пришел в священный ужас, я визжал – я говорил, что мои дети читают Варвика и Гаттона с восторгом*. Горький стоял на своем. По-моему, его представление о народе – неверное. Народ отличит хорошее от дурного – сам, а если не отличит, тем хуже для него. Но мы не должны прятать от него Жуковского и подсовывать ему Гумилева.

Сегодня я написал воспоминания об Андрееве. В комнате холодно. Руки покрываются красными пятнами.

Блок показывал мне свои воспоминания об Андрееве: по-моему, мямление и канитель. Тихонов сегодня вместо «фантасмагория» сказал «фантасгармония». Горький подмигнул мне: здорово!


1 ноября. Сегодня Волынский выразил желание протестовать против горьковского выступления (насчет Жуковского).

Возле нашего переулка – палая лошадь. Лежит вторую неделю. Кто-то вырезал у нее из крупа фунтов десять – надеюсь, на продажу, а не для себя. Вчера я был в Доме Литераторов: у всех одежа мятая, обвислая, видно, что люди спят не раздеваясь, укрываясь пальто. Женщины – как жеваные. Будто их кто жевал – и выплюнул. Горький на днях очень хорошо показывал Блоку, как какой-то подмигивающий обыватель постукивал по дереву на Петербургской стороне, у трамвая. «Ночью он его срубит», – таинственно шептал Горький. Юрий Анненков – начал писать мой портрет*. Но как у него холодно! Он топит дверьми: снимет дверь, рубит на куски – и вместе с ручками в плиту!


2 ноября. Я сижу и редактирую «Копперфильда» в переводе Введенского*. Перевод гнусный, пьяный. Бобу научила Женя делать из бумаги стрелы, которые он зовет аэропланами. Два дня подряд он делает стрелы – без конца – бросает их целые дни. – Бенкендорф рассказывает, что в церкви, когда люди станут на колени, очень любопытно рассматривать целую коллекцию дыр на подошвах. Ни одной подошвы – без дыры!


3 ноября. Был у меня как-то Кузмин. Войдя, он воскликнул:

– Ваш кабинет похож на детскую!

Взял у меня «до вечера» 500 рублей – и сгинул.

Секция исторических картин, коей я состою членом, отрядила меня к Горнфельду для переговоров. Я пошел. Горнфельд живет на Бассейной – ход со двора, с Фонтанной – крошечный горбатый человечек, с личиком в кулачок; ходит, волоча за собою ногу; руками чуть не касается полу. Пройдя полкомнаты, запыхивается, устает, падает в изнеможении. Но, несмотря на это, всегда чисто выбрит, щегольски одет, острит – с капризными интонациями избалованного умного мальчика – и через 10 минут разговора вы забываете, что перед вами – урод. Теперь он в перчатках – руки мерзнут. Голос у него едкий – умного еврея. Уже около года он не выходит из комнаты. Дров у него нет – надежд на дрова никаких – развлечений только книги, но он не унывает. Я прочитал ему свою статью об Андрееве*. Вначале он говорил: «ой, как зло!» А потом: «нет, нет!» Общий его приговор: «Написано эффектно, но неверно. Андреев был пошляк, мещанин. У него был талант, но не было ни воли, ни ума». Я думаю, Горнфельд прав; он рассказывал, как Андреев был у него – предлагал подписать какой-то протест. «Я увидел, что его не столько интересует самый протест, сколько то, что в том протесте участвует Бунин. Он был мелкий, мелочной человек». Завтра к Горнфельду придут печники, будут ломать стену в кухню – «все же теплее будет». Кстати: жена Дионео когда-то в Лондоне говорила мне, что она была влюблена в Горнфельда. – И вы могли бы быть его женой? – Мечтала об этом.

Вообще среди друзей Горнфельда – большинство женщины. И я уверен, что у него было много романов.


4 ноября. Мне все кажется, что Андреев жив. Я писал воспоминания о нем – и ни одной минуты не думал о нем как о покойнике. Неделю назад мы с Гржебиным возвращались от Тихонова – он рассказывал, как Андреев, вернувшись из Берлина, влюбился в жену Копельмана и она отвечала ему взаимностью – но, увы, в то время она была беременна – и Андреев тотчас же сделал предложение сестрам Денисевич – обеим сразу. Это помню и я. Толя сказала, что она замужем – (тайно!). Тогда он к Маргарите, которую переделал в Анну.

Гржебин зашел ко мне на кухню вечером – и, ходя по кухне, вспоминал, как Андреев пил – и к нему в трактире подходила одна компания за другой, а он все сидел и пил – всех перепивал. «Я устроил для него ванну, – он не хотел купаться, тогда мы подвели его к ванне одетого – и будто нечаянно толкнули в воду – ему поневоле пришлось раздеться – и он принял ванну. После ванны он сейчас же засыпал».


5 ноября. Вчера ходил я на Смольный проспект, на почту, получать посылку. Получил мешок отличных сухарей – полпуда! Кто послал? Какой-то Яковенко, – а кто он такой, не знаю. Какому-то Яковенко было не жалко – отдать превосходный мешок, сушить сухари – пойти на почту и т. д., и т. д. Я нес этот мешок, как бриллианты. Все смотрели на меня и завидовали. Дети пришли в экстаз.

Вчера Горький рассказывал, что он получил из Кремля упрек, что мы во время заседания ведем [оставлено место для слова. – Е. Ч.] разговоры. Это очень взволновало его. Он говорит, что пришла к нему дама – на ней фунта четыре серебра, фунта два золота, – и просит о двух мужчинах, которые сидят на Гороховой: они оба мои мужья. «Я обещал похлопотать… А она спрашивает: сколько же вы за это возьмете?» Вопрос о Жуковском кончился очень забавно: Гумилев поспорил с Горьким о Жуковском – и ждал, что Горький прогонит его, а Горький – поручил Гумилеву редактировать Жуковского для Гржебина*.

Боба читает «Тома Сойера на воздушном шаре». Редактирую «Копперфильда» – работа кропотливая.

Обсуждали мы, какого художника пригласить в декораторы к пьесе Гумилева. Кто-то предложил Анненкова. Горький сказал: Но ведь у него будут все треугольники…Предложили Радакова. Но ведь у него все первобытные люди выйдут похожи на Аверченко*. Сейчас Оцуп читал мне сонет о Горьком. Начинается «с улыбкой хитрой». Горький хитрый?! Он не хитрый, а простодушный до невменяемости. Он ничего в действительной жизни не понимает – младенчески. Если все вокруг него (те, кого он любит) расположены к какому-нб. человеку, и он инстинктивно, не думая, не рассуждая – любит этого человека. Если кто-нб. из его близких (m-me Шайкевич, Марья Федоровна, «купчиха»* Ходасевич, Тихонов, Гржебин) вдруг невзлюбят кого-нб. – кончено! Для тех, кто принадлежит к своим, он делает все, подписывает всякую бумагу, становится в их руках пешкою. Гржебин из Горького может веревки вить. Но все чужие – враги. Я теперь (после полуторагодовой совместной работы) так ясно вижу этого человека, как втянули его в «Новую Жизнь», в большевизм, во что хотите – во «Всемирную Литературу». Обмануть его легче легкого – наш Боба обманет его. В кругу своих он доверчив и покорен. Оттого что спекулянт Махлин живет рядом с Тихоновым, на одной лестнице, Горький высвободил этого человека из Чрезвычайки, спас от расстрела…


6 ноября. Первый зимний (солнечный) день. В такие дни особенно прекрасны дымы из труб. Но теперь – ни одного дыма: никто не топит. Сейчас был у меня Мережковский – второй раз. Он хочет, чтобы я похлопотал за него пред Ионовым, чтобы тот купил у него «Трилогию»*, которая уже продана Мережковским Гржебину. Вопреки обычаю, Мережковский произвел на этот раз отличное впечатление. Я прочитал ему статейку об Андрееве – ему она не понравилась, и он очень интересно говорил о ней. Он говорил, что Андреев все же не плевел, что в нем был туман, а туман вечнее гранита, он убеждал меня написать о том, что Андреев был писатель метафизический, – хоть и дрянь, а метафизик. Мережковский увлекся, встал (в шубе) с диванчика – и глаза у него заблестели наивно, живо. Это бывает очень редко. Марья Борисовна предложила ему пирожка, он попросил бумажку, завернул – и понес Зинаиде Николаевне. Публичная библиотека купила у него рукопись «14 декабря» за 15 000 рублей. Говорил Мережковский о том, что Андреев гораздо выше Горького, ибо Горький не чувствует мира, не чувствует вечности, не чувствует Бог