Дневник. 1901-1921 — страница 73 из 138


25 мая. Замятин в Холомках, Тихонов в Москве, а между тем номер «Литературной газеты» сверстан – нужно его печатать. Штрайх (выпускающий) дал вчера 2 номера: мне и другому редактору, Волынскому. Нужно было спешно за ночь продержать корректуру. Я бегал целый день по городу, вечером читал лекцию, а в 10 час. сел за работу над номером. Около часу ночи я, очень усталый, закрыл глаза, и мне показалось, что я вижу Волынского и слышу, как он говорит:

– А я, Корней Ив., не держал корректуры. Я знал, что если эту корректуру держите вы, она в верных руках, и все будет хорошо!

Я открыл глаза и решил отложить корректуру на утро. Проработав утром часа два, я кончил весь номер, послал его в редакцию «Литературной газеты», а сам пошел в Дом Ученых похлопотать о тканях. Встречаю на Мойке Волынского, и он говорит мне слово в слово:

– А я, Корней Ив., не держал корректуры. Я знал, что если эту корректуру держите вы, она в верных руках, и все будет хорошо.

Слово в слово. Всякую свою лень Волынский оправдывает либо угодливой лестью другому, либо – чаще всего – высокими благочестивыми словами. Когда он испугался читать о свободе печати, он сказал, что он не желает спорить с правительством в столь низменном тоне, что есть другие, более высокие принципы и т. д.


25 мая. Среда. Готовлюсь уехать. Целодневная работа. Денег нет. Гржебин не вернулся. Провизии ни дома, ни в дорогу нет. Все раздирательно и очень трудно. Добыл лошадь – прибыл домой, – пообедал одной картошкой – приехал на вокзал. Канитель 3-часовая, чтобы попасть в служебный вагон – ужасный и набитый доверху. В вагоне слышал частушки:

Я на бочке сижу,

А под бочкой каша.

Вы не думайте, жиды,

Что Россия – ваша.

Сидит Ленин на березе,

Держит серп и молоток.

А за ним товарищ Троцкий

Бежит с фронта без порток.

Я на бочке сижу,

А под бочкой кожа.

Ленин Троцкому сказал

Жидовская рожа.

Я на бочке сижу,

А под бочкой мышка.

Скоро белые придут,

Коммунистам крышка.

Глупая песня!


Потом в вагоне я познакомился с коммунистом-чекистом. Разговорились. Сумбур благородных слов и внезапных самоуправных поступков. В вагон вошел маленький человечек – пьяный. Подмигивая, он стал бранить советскую власть: «всех прикрыла красная книжка!» – Чекист взволновался: нет, товарищ, я этого не позволю. Вы не исполняете долга. – Плевать мне на долг! Я сам начальство, я служу в Уголовном розыске и еду по секретному поручению. – А, вот как! погодите. – Вышел на станции Гатчина – и многозначительно объявил, что преступник завтра же полетит со службы. Уголовный розыскист был так пьян, что между прочим сказал:

– «Покуда мужик не грянет, гром не перекрестится!»

Он сказал это дважды, и никто не заметил.

Еще частушка:

Сидит Троцкий на заборе,

Плетет лапти костычом,

Коммунистов обувает,

Дезертиры босиком.

26 мая. Утром в Пскове. Иду в уборную 1-го класса, все двери оторваны, и люди испражняются на виду у всех. Ни тени стыда. Разговаривают – но чаще молчат. Сдать вещи на хранение – двухчасовая волокита: один медленнейший хохол принимает их, он же расставляет их по полкам, он же расклеивает ярлычки, он же выдает квитанции. Как бы вы ни горячились, он действует методически, флегматически и через пять минут объявляет:

– Довольно.

– Что довольно?

– Больше вещей не возьму.

– Почему?

– Потому что довольно.

– Чего довольно?

– Вещей. Больше не влезет.

Ему указывают множество мест, но он непреклонен. Наконец, является некто и берет свои сданные вчера вещи. Тогда взамен его вещей он принимает такую же порцию других. Остальные жди.

– Скорее приходите за вещами, – говорит он. – Бо тут много крыс, и они едят мои наклейки.

На свое счастье, я на вокзале встретил всех пороховчанок, коим читал некогда лекции. Они отнеслись ко мне сердечно, угостили яйцом, постерегли мой чемодан, коего я вначале не сдал, и т. д.

На вокзале в зале III класса среди других начальствующих лиц висит фотографический портрет Максима Горького – рядом с портретом Калинина. Визави картины Роста – о хлебном налоге.

Говорит по совести Советская власть:

Не пришлось крестьянству пожить всласть,

Не давали враги стране передышки,

Пришлось забирать у фронта излишки.

Рвал на себе Наркомпрод волосы,

А мужички не засевали полосы,

Потому «оставляют на крестьянский рот»

И ничего в оборот.

Теперь, по словам Роста, будет иначе:

Не все, что посеял, лишь часть отвали —

Законную меру, процент с десятины,

А все остальное твое – не скули.

Никто не полезет в амбар да в овины.

Расчет есть засеять поболе земли,

Пуды государству, тебе же кули.

К Первому мая псковским начальством была выпущена такая печатная бумага, расклеенная всюду на вокзале: «Мировой капитал, чуя свою неминуемую гибель, в предсмертной агонии тянется окровавленными руками к горлу расцветающей весны обновленного человечества. Вторая госуд. типография. 400 (экз.) Р. В. Ц. Псков».

Вот вполне чиновничье измышление. Все шаблоны взяты из газет и склеены равнодушной рукой как придется. Получилось: «горло весны» – все равно. Канцелярский декаданс!

Барышня в лиловом говорит: «Это не фунт изюму!», «Побачим, що воно за человиче», мужа называет батько и т. д.

Сдуру я взял огромный портфель, напялил пальто и пошел в город Псков, где промыкался по всем канцеляриям и познакомился с бездной народу. Добыл лошадь для колонии и отвоевал Бельское Устье. Все время на ногах, с портфелем, я к 2 часам окончательно сомлел. Пошел на базарчик поесть. Уличка. Вдоль обочины тротуаров справа и слева сидят за табуретками бабы (иные под зонтиками), продают раков, масло, яйца, молоко, гвозди. Масло 13–16 т. рублей. Яйцо – 600 р. штука. Молоко ½ тыс. бутылка. Я купил 3 яйца и съел без соли. Очень долго хлопотал в Уеисполкоме, чтобы мне разрешили пообедать в Доме Крестьянина (бывш. Дворянское Собрание), наконец мне дали квиток, и я, придавленный своим пальто и портфелем, стою в десятке очередей – получаю: кислые щи (несъедобные), горсть грязного гороху и грязную деревянную ложку. После всей маяты иду через весь город на Покровскую к Хрисанфову (Завед. отделом Наробраза) – и сажусь по дороге на скамейку. Это был мой первый отдых. Солнце печет. Две 30-летние мещанки (интеллигентного вида) сходятся на скамье – «Купила три куры за 25 фунтов соли! Это как раз у которой мы петуха купили… Соль все-таки 2 200 р.». Потом шушукаются: «Там у меня служит знакомая барышня, в отделе тканей, она меня и научила: подай второе заявление и получай вторично. Я получила второй раз и третий раз. Барышня мне сказала: мы по двадцать раз получаем!» Я смотрю на говорящих: у них мелкие, едва ли человеческие лица, и ребенок, которого одна держит, тоже мелкий, беспросветный, очень скучный. Таковы псковичи. Черт знает как в таком изумительном городе, среди таких церквей, на такой реке – копошится такая унылая и бездарная дрянь. Ни одного замечательного человека, ни одной истинно человеческой личности. Очень благородны по строгим линиям Поганкины палаты (музей). Но на дверях рука псковича начертала:

Я вас люблю, и вы поверьте,

Я вам пришлю блоху в конверте.

А в самом музее недавно произошло такое: заметили, что внезапно огромный наплыв публики. Публика так и прет в музей и все чего-то ищет. Чего? Заглядывает во все витрины, шарит глазами. Наконец какой-то прямо обратился к заведующему: показывай черта. Оказывается, пронесся слух, что баба тамошняя родила от коммуниста черта – и что его спрятали в банку со спиртом и теперь он в музее. Вот и ищут его в Поганкиных палатах.


27 мая. Впервые за две недели выспался у Хрисанфова. Он ушел и оставил меня одного во всей квартире. Умывался в реке – река белая предрассветная, в ней отражается чудесный длинный белый монастырь. Прошел несколько верст на вокзал, встал в очередь, и вдруг оказалось, что у меня нет какой-то печати, дающей право выехать из Пскова. Все в очереди смотрели на меня как на дурака: как же можно без такой печати становиться… Что ж вы порядков не знаете?.. С тоскою бросился я к начальнику станции, к коменданту – о, о, о, о! – и комендант поставил мне какую-то печать. Я вернулся. Все изумлялись, что я все же устроил то дело, на которое они тратят по 3, по 4 дня своей жизни. Наконец, я в вагоне. Школьники. Приласкали меня. Уступили мне место. Сижу. В соседнем отделении, на самом верху, сидит какой-то солдат, крестьянин, с лицом актера и чудесным голосом, с богатейшими интонациями рассказывает кому-то сказку. Весь вагон слушает внимательно, с упоением. Содержание его рассказа такое. Один мужик узнал, что его жена балует с мельником. Уехал будто на охоту, а сам зашел за ледник, привязал собачек к дереву – и назад. Смотрит в щелку. Видит – жена ласкается к мельнику, печет ему блины. Испекла она блины и говорит мельнику: «Миленький, миленький, я пойду в погреб за маслом, а ты покуда не кушай блинов: без масла невкусно».

– Хорошо, – говорит мельник. – Не буду.

Ушла она за маслом, а муж и убил мельника. Убил и сунул ему в рот три блина. А сам спрятался. Жена пришла с маслом, видит, убитый лежит, а во рту у него три блина:

– Ах, миленький, говорила я тебе – не ешь без масла, без масла вредно.

А мимо шел солдат. Видит: такой хорошенький домик, богатый. Не удастся ли закусить? Зайду. Входит, видит: дамочка на стуле сидит, плачет. Солдат смотрит: что такое? Овдовела она, что ли? – Хозяюшка, нет ли чего попить? (Поесть он попросить не решается, сразу нельзя.) – Увидела она солдата, испугалась. (В ту пору солдат боялись.) – «Батюшки, солдат!» А он этак жалостливо: отчего вы плачете? – Эй, служивый, лучше не спрашивай. Такой накачался на мою голову муж. Ну женское ли дело – лошадь запрягчи, а он у меня требует на морозе – и запрягчи и распрягчи (а рукам холодно), и кули в избу носить.