Дневник. 1901-1921 — страница 75 из 138


3 июля. Мы уже две недели в Холомках. Я бегаю по делам колонии и ничего не делаю. Дожди каждый день и целый день. Коля в первый день, когда приехал, услыхал перекличку мужиков: что это такое? – Это сова, – ответил я. – А вот как кричит сова! Очень похоже на людей. Но что это? (Сова вдруг закричала: «Василий».)

За 40 дней я 30 раз ездил в город на гнусной лошади и на телеге, которую из деликатности зовут только Бедой, а не чумой, дыбой.

5 июля. Я единолично добыл Колонию Бельское Устье, добыл сад, из-за сада я ездил в город 4 раза, из-за огорода 1 раз, из-за покосов 4 раза (сперва дали, потом отняли), добыл две десятины ржи, десятину клевера, добыл двух лошадей, жмыхи, я один, безо всякой помощи. Ради меня, по моей просьбе Зайцев отделал верх для колонии, устроил кухню, починил окна и замки на дверях. Я добыл фураж для лошадей – и, что главное, добыл второй паек для всех членов колонии и их семейств – паек с сахаром и крупой.

Все это мучительная, неподсильная одному работа. Из-за этого я был в Кремле, ездил в Псков, обивал пороги в Петербургских канцеляриях. Все это я должен был делать исключительно для литературного отдела, но я решил передать это и художественному, так как думал, что художники и будут мне надежными товарищами. Но товарищеская помощь художников выразилась вот в чем:

4 дня Б. И. Попов не давал мне следуемого мне молока, доказывая, что ему самому мало.

Когда я приехал с детьми, Бобе дали кровать с клопами. Ежесекундно попрекают нас, что мы жжем бездну дров, хотя, конечно, дров у нас уходит гораздо меньше, ибо до сих пор мы жили впроголодь и в лучшем случае ели щи и кашу. Кроме того, мною добыто для колонии три сажени дров.

– Когда я, больной, трясся на Беде в Порхов выхлопатывать кровати для колонистов, пайки, рожь и т. д., мне говорила Елисавета Осиповна:

– Вот вы каждый день катаетесь в Порхов, а нам не дадите лошадки даже на день – съездить на мельницу.

А у меня от этой езды всякий раз – колотья в пояснице.

Такова атмосфера, в которой мне приходится работать. Попов сейчас же, чуть я добыл лошадей, взял лучшую и уехал на 3 дня в Порхов. Бедная моя жена работает, как каторжная – четверо детей, ни прислуги, ничего и ниоткуда никакой помощи. Что, если бы вместо меня приехал сюда не член Совета, не заведующий Литературным отделом, а заурядный литератор, с семьею – и не достал бы всем ни пайка, ни ржи, ни огорода, ни покосов, ни лошадей? Здесь на меня смотрят как на приказчика и говорят:

– Когда же будут дрова? Корней Ив., вы приняли меры, чтобы были дрова?

Хотя я мог бы спросить у г-жи Добужинской: – Когда же будут дрова? Елисавета Осиповна, вы приняли меры, чтобы были дрова?

Г-жа Добужинская и в частных беседах, в Петербурге, и на собраниях заявила, что она слагает с себя обязанности заведующей общежитием и свою служащую, Анну Густавну, просит не считать служащей колонии Дома Искусств. Но после заседания в частной беседе попросила снова считать. И действительно, невозможно считать Анну Густавну служащей колонии – она при всяком обращенном к ней вопросе заявляет: – Я служу только господам Добужинским. – Вся ее служба мне, напр., заключалась в том, что она продала мне полпуда ржи, получила деньги, а потом, когда рожь вздорожала во сто раз, – взяла эту рожь из моего пайка – без моего разрешения. Помощь Елисаветы Осиповны заключается в том, что сегодня, напр., когда я распорядился послать в Порхов за следуемыми мне кроватями для колонии, Е. О. потребовала лошадь для своих личных надобностей, и лошадь была ей дана, а колония осталась без кроватей. Что делать? Конечно, уехать. Я в пятницу прочту свою первую и последнюю лекцию, добуду себе в Наробразе командировку в Питер, заявлю властям, что снимаю с себя всякую ответственность за дела колонии – и еду в Питер, в чудесную свою квартиру, где авось не умру. Если бы я на устройство своего благополучия истратил хоть сотую долю той энергии, которую я истратил на устройство Дома Искусств и колонии «Бельское Устье» – я жил бы, как Родэ, богачом. Пошлю телеграмму Горькому, чтобы он задержал писателей, собирающихся сюда, и сохраню свое здоровье до осени. А я болен, у меня психостения, и я имею право отдохнуть. Здесь некому меня заменить, и никто не хочет заменять. Добужинского я не понимаю: такой джентльмен, художник с головы до ног – неужели он будет настаивать, чтобы все эти отвратительные порядки, в которых нет ни справедливости, ни уважения к чужому труду, продолжались. Не странно ли, что самую большую помощь оказали мне люди наиболее беспомощные: больной д-р Феголи да Софья Андреевна – и совсем мне посторонние, как Мария Дмитриевна, для которой все мы – докука и тягость. Сегодня полол огород для Евдокии Семеновны, няни Гагариных. Она очень мне нравится. Степенная, с самоуважением, в шляпке, но босиком; совершила каторжную работу, одна устроив большой огород, который и поливала каждый день одна, и полола одна и т. д.

Рассказывала: Соня, когда была маленькая, очень любила пить из блюдца горячее молоко. И все, бывало, дует на него ноздрями, так что в молоке две дырочки. Дети сегодня рвали в саду смородину. Они очень увлекаются городками. В этой игре есть поп. Княгиня вспомнила, что однажды, когда ее сын сказал в лицо священнику: эй ты, поп, и ему сказали, что священника нельзя называть попом, он и во время этой игры в городки кричал: «у меня священник!»

Интересную шараду, сочиненную Андреем Григ. Гагариным, вспомнила княгиня: Первое спасает третье от второго, а целое есть жена первого:

Поп – ад – я.

Княгиня вся состоит из воспоминаний, главным образом семейных. По поводу любого случая, сообщенного ей, она говорит: Когда я с покойным братом Оболенским или: когда Соне было 8 лет и т. д. Как бы она ни торопилась, она бросит все и отдастся этому потоку мнемоники. В конце концов она, несмотря на свою разнообразную жизнь, вся в небольшом уголке 10–15 аристократических семейств: Урусовы, Оболенские, Трубецкие, Столыпины, Лопухины и т. д.

Все стены в ее комнатах увешаны портретами, и о каждом портрете она с удовольствием расскажет – кто это – и при каких обстоятельствах он был снят, кем, почему и т. д. Здесь то старинное и мне неизвестное, что для нас, мещан, кажется архаизмом. Но вынь ее из этих портретиков, и она умрет в тот же день. Она чувствует себя веточкой – одной из веточек – на огромном дереве, и для нее имеет большое значение, что вот ее кузине (или тетке) Урусовой, которая все сидела в кресле по болезни, князь Вяземский посвятил такие-то стихи, а у папы был стол, за который садилось человек 40, важные генералы и мы, детвора. Важная часть стола называлась север, а детская – юг. И вот на юге был однажды такой хохот и такая возня, что север запротестовал. Юг решил показать северу – и на следующий день взрослые были изумлены: вместо галдежа – мертвая тишина. Ни звука. Дети сговорились и молчали весь обед, как убитые. Это княгиня рассказала по поводу того, что мои дети очень галдят за рюхами. По поводу всего у нее готов рассказ. Она не спорит, не доказывает, не разговаривает с вами, она только вспоминает – и не меланхолично, а весело, чуть-чуть становясь на носки при главном эффекте рассказа и глядя на вас милыми и наивными голубыми глазами. С нею заодно ее Дуня, нянька ее детей. Дуня полноправный член семьи, – вечно с папироской – (со сдержанными интонациями умного голоса) – продолжает ту же семейную хронику:

– Петя, я помню, никогда никому не верил – когда ему было года два. Бывало, в Технологическом институте сидит у окна и спрашивает:

– Кто (это идет)?

– Студент.

– Не! Это солдат.

Такой был недоверчивый. А Соня, когда была маленькая, любила сама доставать свой горшочек и садиться. Однажды пришел к нам один господин – и вдруг Соня выходит из чуланчика, вынимает горшочек и дрр!


6 июля. Бедные здешние учительницы! В Бельском Устье Советская власть дала им школу для колонии. В двух небольших комнатках ютятся 30 девочек и 8 учительниц. Одиночества ни у одной. Ни книжку почитать, ни полежать. Девочки грубые, унылые, с пошлыми умишками взрослых мещанок. Ни игры, ни песни их не интересуют. Души практические – до смешного. Учительница естествоведения позвала, напр., девочек на экскурсию. Хотела объяснить им возникновение грибов, побеседовать о грибнице и т. д. Даже приготовила микроскоп. Но девочек во всем этом интересовало одно: грибы. Каждая норовила собрать побольше, нанизать их на нитку, и ни одну не заинтересовали ни клеточки, ни ядрышки, ничего. На следующий день пошли собирать травы для гербария. Девочки собирали только один злак: тмин, из которого и вылущивали семечки, – остальное их не интересовало нисколько. Учительницы тоже не гении: когда ни подойдешь к школе, из нее из окон уныло висят мокрые чулки – сохнут. Лица у большинства – порховские.


8 июля. Был сегодня в Порхове. Замечательно оригинальна помощь, которую мне оказывает Ухарский. Ухарский, помощник Попова по заведыванию нашей колонией, обещал мне, что к четвергу он устроит в Холомках кинематограф. Мы собрали множество народу, оповестили всех – и, конечно, никакого кинематографа не было. Собрались мужики, ждали часа 4. Когда я просил Попова уволить Ухарского как бездействующего паразита, Ионов сказал, что Ухарский добыл для нас кровати. Я пошел туда, где сложены эти кровати, и там мне сказали, что мне эти кровати выдадут, но Ухарскому – ни одной. Несколько дней назад я предупредил его, что в пятницу еду в Порхов. Он обещал с четверга выслать мне телегу и лошадь. Я был так наивен, что сегодня прошел в конюшню, нет ли там лошадки Ухарского. Конечно, ее не было, и кто знает, был ли бы я в городе, если бы поп не дал мне свою тележку, а захожий мужик – свой хомут.

По дороге Зайцев рассказывал мне свою семейную историю: он ударил жену по щеке, она, мерзавка, донесла на него в суд, и ему на днях предстоит позорное выступление перед «всенародными очами», а затем темница.

Б. П. Попов обрадовал нас тем, что достал еще одну лошадь. Но лошадь оказалась шелудивая, грозящая заразой другим лошадям, добытым мною. Вчера едет он на своей лошади по дороге в Устье. – Куда? – К столяру, посмотреть, много ли он сделал. – «Ну, вот и хорошо». А он, оказывается, поехал на любовное свидание с Ухарской, которая убежала в лес (а за ней ее мать: вернись!). Ухарская ополоумела от любви к нему – тут идет жестокий и трудный роман. Роман интересный, но при чем же тут колония? Зачем мы выдаем Ухарскому паек?