нашу улицу, для меня свята, а просто потому [что] идеи поступательные – считаю как бы мехами, в которые вливается всё новое и новое вино. И, право, нечего жалеть, что меха эти всё одни и те же – вы на вино посмотрите… Как быстро выпивается одно и заменяется другим!
Все это, конечно, исправить нужно, обточить фразу, определить (сделать более определенными) мысли – и вот потом, говоря об индивидуализме:
Должен оговориться. Не вообще идеями, а именно попавшими на улицу, элементарными, доступными толпе, определяющими повседневную деятельность человека в его обыденных отношениях. Значит, г. Altalena, если даже подразумевал только общественно-этические идеи, был неправ, говоря, что у нас старых довольно и что новых мы произвести не можем, ибо старых-де не употребили.
Индивидуализм широко проявился в нашей изящной литературе – которая проповедует его, подчеркиваю это, далеко не «настроением». Взять хотя бы нашего Горького. Он в своих произведениях только и делает, что новую идею нам внушает. И происходит это внушение с внешней стороны так: выставит он двух людей, из которых А симпатичен, если брать общественную мерку явлений, а В несимпатичен. Потом силою творчества он внушает нам симпатии к В в ущерб А. И проделав такой фокус, он говорит: «Вот видите, я показал вам качество людей в голом абстрактном виде, без общественных наслоений, и симпатии ваши переместились. Почему? Да потому, что общественное мерило неверно, фальшиво, глупо; вот вам другая мера. Мерьте ею». И сотни тысяч положительно влюбились в эту идею, улица приветствует её от всего своего сердца, – а г. Альталена черкнул пером, и нет новых идей!
[Сочинение о борьбе человека с природой исключено. – Е. Ч.]
7 января. Теперь о Ruskin’е. Вкус, говорит он, это не только признак нравственного достоинства. – Это единственная нравственность. Узнай, что любит человек, и ты узнаешь его всего, целиком. Отсюда Рескин выводит, что наука вкуса – эстетика важнейшая, в своем роде единственная наука. Мне кажется, выдвигаемое им мерило наук глубоко неверно. Всякая область духовной жизни нашей может выдвинуть такой вопрос, ответ на который был бы определителем данного человека. Возьмем хоть философию. Не всякую. А хоть рационалистическую XVIII в. Упоенная верой в разум – она уверенно выдвигала такой вопрос. Скажи мне, что ты думаешь, и я скажу тебе, кто ты. Вера в разум – я не говорю о ней, как о постулате – постулат этот во всякой науке – незримо присутствует, – эта вера делала разум чем-то единственным, чем-то непреходящим, что характеризует данного человека. Узнав мысли, узнаю желания, внешний быт человека, характер его и т. д. Политическая экономия со своей стороны выдвинула критерием то, что составляет объект ее исследования – участие человека в производстве благ, и вот является такое заявление: скажи мне, какова твоя роль в производстве, и я скажу тебе, на основании этих чисто экономических признаков, твое общественное положение, а определив общественное положение – уясню себе твою психику: желания, вкусы, наклонности. И вот, каждая из этих областей нашего духа: наука, философия и эстетика – претендуют на первое место, только благодаря тому, что считают обнимаемую ими область единственной, способной до корня определить всю сущность человека. Они рассуждают так: если свойства, изучаемые мною, – служат основанием для других свойств – значит, узнать их важнее, чем знать другие – значит, моя наука важнее, существеннее других. Здесь вот какое заблуждение. Каждая из этих областей – и знание, и чувство красоты, и способ применения энергии – все это вместе способно определить человека. Каждая же часть порознь – не может сослужить этой службы. Здесь, значит, вопрос в том, какая из этих трех областей может служить основанием для двух других? Эти две мы сможем привести к одному знаменателю и получим старый и простой вопрос: что от чего зависит: идеология наша от бытия или бытие от идеологии?
Ответ таков: Здесь происходит непрерывная цепь: за известными нашими желаниями вытекает известное бытие, а на этом бытии вырастают наши желания… Стало быть, как то, так и другое может быть определителем человека. Претензии их равны. И ни одной из этих двух областей нельзя отдать преимущества.
Между нравственным и красивым Рескин находит коренную зависимость. «Спросите себя относительно какого-нб. чувства, желания, овладевшего вами, – может ли оно быть воспето поэтом – и если да, знайте, что чувство это нравственно… Это несомненно так. Но почему это так? Потому, что общество навязало понятие красоты и понятие нравственности только в то, что ему полезно. И этот необходимейший атрибут нравственности и красоты – несомненно связует их. Но у личности, благодаря особым свойствам ее психики, – есть стремление смотреть на всякую [вещь] как на самоцельную, самодовлеющую. Вследствие этого она ведет форму данной вещи дальше ее сущности, – и вследствие того, что форма всегда априорна, – мы склонны считать и сущность содержания тоже априорным, – об этом я имел случай говорить печатно. (Сосредоточение лагерей. Редактору «The Times». Милостивый Государь! Я не могу не чувствовать, что письмо г. Брэлсфорда на столбцах вашей газеты далеко идет.)
9 января. Этические вопросы экономического материализма. Все без исключения статьи Михайловского по этому поводу трактуют этот вопрос с социально-этической точки зрения.
Г. Altalena может возразить мне: правда, хотя в публицистику и вошли новые плодотворные идеи, но ведь это идеи специальные, так сказать, идеи, не имеющие широкого общего значения, они не могут отразиться в литературе, они не отразились – так что литературная критика и впрямь без пищи осталась, и мое утверждение об ее ненадобности так и остается в силе. – Идеи, давшие содержание публицистике, дали его и беллетристике – а стало быть, и природа голодать не будет. Дело только в том, что пока идея до беллетристики дошла – она так изменила форму свою, что ее и не узнаешь. – Вовсе нет! Идеи публицистики – заимствуя содержание свое в строгой и бесстрастной науке – выносят ее на улицу, окрашивают в яркую краску человеческих интересов – и эти интересы в отраженном и преломленном виде – делаются предметом художественного творчества – и преподносятся улице расцвеченные и приукрашенные. Энергия для энергии, каково бы ни было ее направление! – знаете ли вы, господа, что это такое? С первого взгляда кажется, что это учение индивидуализма стоит совершенно в стороне от большой дороги других идей наших. Это потому, что иногда мысль наша, разжижаясь и падая до понимания улицы, – совершенно теряет свою логическую сторону – и у нее остается одна чувственная, красочная сторона, – так что получается не стройный ряд научных положений, определяющих ваше поведение – в случае признания их правильности, – нет, до улицы идея доходит в виде требования, крика, проклятия. Так и в данном случае. Но, повторяю, связь между идеей улицы и идеей бельэтажа есть. Здесь, например, – говорю намеком – а то и так статья вон как растянулась.
Это там, в отвлеченных эмпиреях дело обстоит так, будто выискиваются атрибуты личности, на самом-то деле проповедь литературы в приложении к земным делишкам нашим – вот в чем состоит: не будь буржуем – этим бездеятельным накопителем! – Работай, не заплывай жиром – энергии больше! И потому публика так и схватилась за индивидуализм, потому-то так и приняла она близко к сердцу судьбу личности, что были в ней эти наклонности и… закончить.
11 января. Altalena может возразить мне: – так что, хотя в публицистику и вошли новые плодотворные идеи, но идеи это специальные, не имеющие широкого захвата и не способные руководить нами в повседневной жизни нашей, – не о таких говорил я в своем фельетоне. Они не могут, конечно, отразиться в изящной беллетристике, в произведениях общего характера, так что литературная критика и впрямь без пищи осталась, а, стало быть, его утверждение о ненадобности этой критики ни на каплю силы своей не потеряло…
На это я отвечу, что действительно – идеи, изложенные мною в конце этой схемы развития русской публицистики, носят несколько специальный характер, – но это ничуть не помешало им на улицу выйти, сделаться предметом художественного творчества и ярко отразиться в общем сознании. Только дело в том, что пока они дошли до улицы, они так изменились по дороге, форма, в которую облеклись они, до такой степени не похожа на их первоначальную форму, что с первого взгляда кажется, будто имеешь дело с двумя различными идеями. Это потому, что иногда содержание мысли нашей, разжижаясь и падая до понимания улицы, – совершенно теряет свою логическую сторону, и у него остается одна чувственная, красочная сторона. Так что получается не стройный ряд научных положений, определяющих ваше поведение – в случае признания их правильности, нет, до улицы идея доходит в виде требования, крика, проклятия. Но, повторяю, связь между этими двумя сторонами есть. Так, например, в данном случае публицистика, вопреки утверждению г. Altalena, занимается разработкой тех вопросов, которые именно теперь (а не 40 лет назад) выдвигает жизнь наша, те же вопросы затрагиваются и в художественных произведениях изящной литературы русской, – о том же толкует и критика…
Содержание их всюду одно и то же. У меня совершенно нет места, но я все же хоть намеком иллюстрирую это положение; укажу хоть две-три черты. Беллетристика наша прославляет гордую, сильную личность – энергичную, страстную, «умеющую желать», и публицистика привлекает наши симпатии на сторону нового нарождающегося общественного класса, руководясь, конечно, не субъективными вкусами, и жестоко борется с нашими «хозяевами исторической сцены», с этими неподвижными, самоуверенными, заплывшими жиром лавочниками – накопителями, жизнь которых ведется исключительно по их приходо-расходной книге, с этими имущими и просвещенными представителями нации. И если г. Altalena спросит, что же общего в этих двух направлениях? спросит г. Altalena, – я отвечу, что их объединяет: