Дневник, 1917-1921 — страница 43 из 75

— Вероятно, вы согласитесь, что честь армии, которой вы являетесь представителем, требует прекращения грабежей и насилий.

— Это будет сделано. Уже набирается объявление, которое будет расклеено по городу. Мы восстановим «вашу думу» и милицию, но — нужно же время… Мы грабежей не допустим.

Спасибо и на том. Ухожу, вынося впечатление вроде того, какое испытывал при разговорах с петлюровцами…

А грабежи продолжаются пока. По-видимому, эти офицеры действительно примут, наконец, свои меры, но пока относятся довольно равнодушно к тому, что евреев «немного пощиплют».

Ночью около нас, на Каменной, убили старушку Стишинскую. Когда ворвались в квартиру, она открыла окно и стала звать на помощь. Один из грабителей выстрелом уложил ее. Стишинская не еврейка. Отзываются об ней, как о прекрасном человеке; она, вероятно, тоже ждала деникинцев, как избавителей…

Впрочем, вероятно, что среди этих грабежей значительная часть приходится на уголовных: на тех 150 красноармейцев, которых выпустили большевики. И еще вчера, уже деникинцы, разгромили арестантские роты. Разбежалось много уголовных…

Вчерашняя ружейная стрельба около нашего дома объясняется тем, что какие-то субъекты разыскивали какую-то Марью Ивановну. Ворвались также в один из соседних домов двое: один «огромный черный страшного вида», другой низенький. Искали какого-то Шапиро. Это несомненно уголовные, которые решили расправиться с «жалобщиками». Ночью врывались в «Каплю Молока», — спрашивали, — где тут жиды. Хозяйка показала икону и сказала, что такое «Капля Молока». — Ну, нам таких не надо! — и ушли. Да, «новая страница» начинается нерадостно.


18 (31) июля

Эти дни прошли в сплошном грабеже. Казаки всюду действовали так, как будто город отдан им на разграбление «на три дня». Во многих местах они так и говорили. Некоторые из офицеров этим возмущались. Они подходили к грабителям, били их по лицу ручками револьверов и разгоняли, «Дисциплина» такова, что казаки разбегались. Но она не такова, чтобы остановить сплошной грабеж. Грабят подолгу и многократно в каждом доме. Обирают все: одежду, белье, деньги, вещи. Третьего дня утром пришел Макс Беркович, знакомый наш по Тулузе. Он живет с семьей (жена и трое детей) на Кобищанах. Жена и дети на эти дни перешли к нам. Сам он ночевал дома, надеясь на то, что в их доме поселены казаки, которые уже награбили в других местах и делили добычу, но к «своим», т. е. жильцам и хозяевам квартиры относились довольно добродушно. Ночью, когда он спал, выломали окно и стали шарить в темноте. Наклонясь над ним, стали шепотом требовать денег. Он отдал 280 рублей. Забрали одежду, разные вещи и вылезли опять через окно.

— Уходите в дверь, сюда, — сказал он им.

— Да, мы знаем, у вас там казаки.

Из этого Беркович убедился, что это действительно не их жильцы. Когда он разбудил своих, те были возмущены:

— Вишь ты! Полезли в окно… Если ты казак, приходи днем, бери, что нужно. А то влезли в окно… Жулики!

Беркович явился оборванцем. Брюками его снабдил какой-то сосед-дворник…

Третьего же дня с Михаилом Ивановичем Селитренниковым произошел следующий инцидент. Грабили по соседству с нами на углу 2-го Козачьего и М. Садовой. Я уже говорил об этом грабеже офицеру, с которым объяснялся в доме Петраша. Он велел записать адрес, и я был уверен, что грабеж прекращен. Оказалось, что еще час спустя он продолжался. Михаил Иванович пошел к тем же офицерам и сказал об этом. Ему дали 5 казаков и послали, чтобы прекратить грабеж. Вместо этого они тотчас же явились к нему на квартиру и — арестовали его самого. Размахивая нагайками, погнали к дому Петраша. Какой-то встреченный офицер приказал не бить его, но и не отпустил. Высокий офицер освободил его. Этот эпизод показывает, что казаки действительно считают трехдневный грабеж своим правом, да и офицерство, по-видимому, этого права не отрицает… Нет, очевидно, силы, которая может остановить эту стихию.

В думе происходило собрание представителей районных комитетов самоохраны… Настроение значительно черносотенное. Между прочим, Бродский, бывший гласный, заявил, что его ограбили семь раз!

Начались подлые бессудные расстрелы. На Познанской гребле долго лежал третьего дня труп Ямпольского, учителя гимназии. Он — еврей. Меньшевик, но совершенно не причастный к политике. Иногда посещал меньшевистские собрания, — вот и все. На кладбище расстреляли какого-то Левина. Левин был деятельный чрезвычайник, потом член юридич‹еского› комитета при трибунале. Гадина порядочная. Но этот Левин уехал за границу, как говорят, поддерживать венгерскую революцию. Расстреляли, очевидно, его однофамильца…

В середине дня отправляется депутация к Штакельбергу28, генералу, начальнику гарнизона: С. Г. Семенченко, назначенный городским головой, Я. К. Имшенецкий29, П. Н. Малама. Пригласили и меня, по дороге присоединился к нам Д. А. Корецкий30. В депутации участвовал еще Кияницын, Мих. Ив. Герценвиц31 и господин, фамилии которого я не знаю.

Мы рассказали, что творится в городе. О расстрелах говорил я. Штакельберг, человек не старый, с приятными манерами, принял нас очень внимательно и любезно, выслушал все, приказывал адъютанту записывать, благодарил и просил обращаться к нему «во всякое время дня и ночи», впечатление довольно приятное, желания, очевидно, хорошие, но… особенной силы не чувствуется. К вечеру уже вышел приказ, где за грабежи грозили расстрелом на месте и воспрещались бессудные расстрелы. Мы рассказали ему, что награбленные вещи продаются тут же, на улицах, и подлые элементы населения принимают в этом участие. Мальчишки указывают грабителям жилища евреев и сами тащут, что попало. В покупке награбленного участвуют «порядочно одетые люди». В приказе грозят ответственностью и покупателям награбленного.

Несмотря на этот приказ, еще на следующий день грабежи продолжались. Приказ был развешен далеко не всюду и так, что его было легко срывать.

Штакельберг принял нас в Гранд'отеле. Проходя по этим лестницам и коридорам, я вспомнил петлюровские времена, Чижевскую, Машенжинова, есаула Черняева… Теперь здесь тихо. «Контрразведка» помещается в Европейской гостинице на Петровской. Нам говорят, что там уже много арестованных. Приходили учителя. Сообщили, что арестована учительница Алекс. Вас. Чубова, которой при этом грозят расстрелом… Она не большевичка, а украинская с. р. Обвиняют в участии в одном из повстанческих восстаний. По-видимому, смешивают с сестрой.

Мы идем с Конст‹антином› Ив‹ановичем› в это «осиное гнездо». У дверей стоит кто-то вроде жандармского офицера и говорит нам, что коменданта видеть нельзя. Но откуда-то со стороны я слышу голос: «это писатель Короленко», и нас пропускают. Мы входим во второй этаж, спрашиваем коменданта. Его нет, нам указывают комнату, где есть его заместитель.

Здесь нас встречают с шумной приветливостью. Прежде всего кидается ко мне Миролюбов, одетый в штатском. Он был арестован при большевиках. Я, а главным образом Константин Ив‹анович›, выручили его и его товарища. Он приходил к нам с благодарностями. Теперь он шумно приветствует нас обоих. Подходят еще два-три офицера с такими же заявлениями. Другие заявляют, что слышали, как Конст‹антин› Ив‹анович› на собраниях резался с Дробнисом. Это создает ему популярность, действительно, он, как меньшевик, резко осуждал большевистскую политику, выражал свои мнения с резкой прямотой и вызывал часто резкие нападки со стороны Дробниса и других, которые, однако, тоже уважали в нем открытого противника, за которым стояли меньшевики рабочие, последние тоже держались резко оппозиционного настроения. Часто и Дробнис и даже в последние дни Стеклов-Нахамкес испытывали на себе это настроение ж‹елезно›дор‹ожных› и других рабочих. Меньшевизм в эти времена представлял единственную открытую оппозицию, и выступления Ляховича создали ему широкую популярность. Поэтому вся компания встречает нас обоих шумным приветом[46].

Почти все в ней, во всяком случае большинство — слегка навеселе… Тон, господствующий здесь, преимущественно юдофобский и проникнутый мстительностью к большевикам, «мстить, расстреливать, подавлять, устрашать!»… Все почтительны, но все резко и громко заявляют то же, что я постоянно слышал и от петлюровцев, и от большевиков: «А они что делали! Нет, мы будем мстить. Нужно расстреливать… Чубова? Да вы знаете, что она делала? Выстраивала офицеров в ряд и грозила револьвером! Я из собственных рук застрелил бы ее»… И т. д.

Понемногу все-таки мне и Косте удается смягчить настроение. Мы говорим, что нельзя допускать слепой мести, что возможны ошибки, что вообще нужно помнить о человеколюбии… Ну и прочее, что говорили всегда большевикам и петлюровцам… Когда мы сообщаем, что на улице до самого вечера лежал труп Ямпольского, расстрелянного по очевидному недоразумению, то некоторые искренно изумлены.

— Как!.. Да ведь он был сегодня здесь!.. Я его знал. Безобиднейший человек.

— И я… и я!..

— А теперь он лежит мертвый, — говорит Ляхович.

Многие искренно возмущены. Среди других — смущение. Для меня очевидно, что кто-то здесь распорядился этим подлым делом. Эта искупительная жертва меняет настроение большинства. Они прислушиваются к тому, что мы говорим о гнусности и нелепости таких расстрелов. Заведующий контрразведкой дает слово, что больше бессудных расстрелов не будет и что он успокоит в этом отношении арестованных… Мы проходим мимо полуоткрытой двери, сквозь которую видим арестованных, тесно набитых в комнате. Тут вместе и женщины и мужчины, — точь-в-точь как в первые дни в чрезвычайке… Лозунги разные — человеческое озверение одинаково.

Когда мы уже среди темноты возвращались домой, навстречу попался Пав. Ник. Малама. Он торопился к коменданту. Арестовали пока домашним арестом больного Ил. Ос. Немировского! Обвиняют в том, что он был председателем военно-революционного трибунала и подписал более 100 смертных приговоров. Малама взволнован. Немировский не только не подписывал смертных приговоров и не был никогда председателем военного трибунала, но Малама сам — один из самовольно освобожденных Немировским, за что тот был предан суду военно-револ‹юционного› трибунала. Я даю ему карточку к Миролюбову, а мы с Костей идем к Семенченку. У него остановился полковник Старицкий, и он надеется на его со