Дневник, 1917-1921 — страница 56 из 75

Начался и закончился митинг довольно стройным пением «Интернационала». На некоторых молодых лицах заметны признаки одушевления.

По окончании митинга я уже почти оправился. Ко мне подошли с предложением сняться на эстраде вместе с Луначарским, Ивановым, Шумским и другими. Воображаю, как коммунистич‹еские› газеты использовали бы эту карточку. Я снялся бы с теми самыми лицами, которые так недавно расстреливали людей по административным приговорам. Я наотрез отказался.

Затем, по окончании снимка, я еще раз подошел к Луначарскому, а затем к Иванову, передал ходатайство рабочих об Аронове и просил, чтобы ради приезда Луначарского они отложили террорист‹ическую› бессудную казнь и не заменяли бы ее никакой другой. Если нужно — пусть судят. Я слушал речь Луначарского. Он так уверен в силе большевизма. Но силе свойственно великодушие и справедливость, а не жестокость. «Докажите же, что вы действительно верите в свою силу». Иванов пробормотал что-то вроде обещания. Это человек с зловеще бледным лицом, мутным взглядом и глухой речью. Лунач‹арский› подтвердил обещание ходатайствовать. Я попросил прощения за то, что в начале так разнервничался и остальное говорил б‹олее› или менее спокойно. Когда мы с Соней вышли на площадь, в толпе, очевидно, было известно, зачем я приезжал, и чувствовалось разлитое в ней сочувствие. На многих лицах была видна радость при вести о том, что казни не будет. Я тоже надеялся…

А в это время все пятеро уже были расстреляны. Об этом я узнал на следующее утро, т. е. сегодня, между прочим, из следующей записки Луначарского:

«Дорогой, бесконечно уважаемый Владимир Галактионович. Мне ужасно больно, что с заявлением мне опоздали. Я, конечно, сделал бы все, чтобы спасти этих людей уже ради Вас, но им уже нельзя помочь. Приговор уже приведен в исполнение еще до моего приезда. Любящий вас Луначарский».

Я слышал не всю его речь, но после этого эпизода мне показалось, что в ней было слишком много угроз красным террором, и сам Луначарский стал производить не такое благоприятное впечатление, как у меня.

Сегодня с утра опять те же впечатления. Пришел юноша с матерью. Отца арестовали и, вероятно, расстреляют. Это смотритель вещевого склада, обвиняется по должности («продажа старых ботинок», — говорит сын). По-видимому, просто казнокрадство. У меня большое нерасположение заступаться за эту старую (вероятно) интендантскую крысу, но… все-таки это опять казнь в администрат‹ивном› порядке. Я пишу письмо Раковскому, напоминаю, что у нас опять водворяется оргия бессудных казней в администрат‹ивном› порядке. Дела этого Мороза я не знаю, но облегчаю для сына, который хлопочет только о сколько-нибудь правильном суде для отца, возможность повидаться с ним. Затем, так как юноша в Харьков попадет только завтра, — пишу еще Иванову, Шумскому о том же, — нельзя, чтобы следственное учреждение постановляло приговоры. Это азбука правосудия. Письмо направляю через юрисконсульта Беренштама, который, кстати сказать, употребляет все усилия, чтобы направить их действия на дорогу хоть исполнения декретов… В декретах центр‹альной› власти есть хоть попытки придать совершающемуся характер некоторой законности. Юноша передал письмо Беренштаму для передачи Шумскому.

Затем пришли две заплаканные девушки. Их отец, Могилевский, пришел зачем-то на мельницу и там арестован. Боятся расстрела. Пишу Иванову, без особой надежды. Напоминаю об его вчерашнем обещании «сделать все, что возможно» и прошу это обещание перенести с неудавшегося прошлого ходатайства на настоящее.

Мне передали отзыв Шумского: напрасно Короленко беспокоится и расстраивается. Мы наметили план и исполним его. Это — только начало… Значит, нам предстоит еще целая серия бессмысленных ужасов.

Еще одно истинно возмутительное предприятие. Моя Соня и ее подруги, сестры Кривинские и Роза Ал. Рабинович, все силы отдают детям. Начиная с Лиги Защ‹иты› детей и потом, войдя от Лиги в Совет Защ‹иты› детей, Софья, а с нею и ее подруги устроили целый ряд превосходно поставленных детских учреждений. Роза еще ранее заведовала «Каплей Молока», где грудные дети получают гигиенически приготовленное молоко и др‹угие› продукты. Соня и Маня Кривинская устроили детскую больницу на 300 детей, интернат и др‹угие› учреждения в бывшем здании института (откуда институтки ушли с деникинцами). Совзадет поддерживал и помогал устраивать эти учреждения, и они вышли образцовые. Недавно был с ревизией из Харькова…[71], который отдал полную справедливость этим учреждениям полтавского совзадета, на которые затрачены миллионы денег и множество самоотверженного труда. Одна из сестер Кривинских заведует домом материнства и младенчества, другая приютом. Тут есть и мастерские, вообще целая серия прекрасных учреждений, где силы Лиги Защ‹иты› детей работали вместе с ‹Сов›защитой детей.

Теперь все эти учреждения хотят выселить и на месте детских учреждений вселить… концентрационный лагерь…


‹29 мая› 11 июня 1920

На след‹ующий› день по отъезде Луначарского в газ‹ете› «Укроста» появилась заметка о его речи на митинге, в которой сказано: «…на митинге присутствовал В. Г. Короленко, который, подойдя к тов. Луначарскому, сказал: я знал, что советская власть сильна. Прослушав вашу речь, я еще больше убедился в этом».

Я в тот же день написал след‹ующее› опровержение:

«Тов. Редактор. В сегодняшнем номере „Укросты“ приведены якобы мои слова, сказанные после митинга А. В. Луначарскому. Если уж редакция сочла нужным приводить мои слова, то прошу изложить их точно, как они были сказаны. Дело в том, что болезнь решительно не позволяет мне посещать митинги. На этот раз я отступил от этого общего правила по особому поводу: для ходатайства перед властями о нескольких жизнях. Был рад, что при этом случае прослушал хоть одну речь на митинге, а затем (по закрытии занавеса), обратясь к А. В. Луначарскому, я сказал буквально следующее:

„Я прослушал всю вашу речь. Она проникнута уверенностью в силе. Но силе свойственна справедливость и великодушие, а не жестокость. Докажите же в этом случае, что вы действительно чувствуете себя сильными. Пусть ваш приезд ознаменуется не актом мести, а актом милосердия“.

Ничего другого я не сказал и перешел к изложению самого ходатайства. — 9 июня 1920 г. В. Короленко».

Когда Авд‹отья› Сем‹еновна› повезла в тот же день эту поправку, ее очень важно принял какой-то «товарищ» и долго читал письмо. После, кивнув головой, сказал: «Хорошо!»

— Значит, письмо будет напечатано сегодня?

— Да разве это письмо для печати?

Он думал, что я послал это для его сведения! Узнав, что я требую, чтобы письмо было напечатано, он сказал, что это должна решить коллегия.

Вчера (11 июня) в № 21 «Укросты» появилась следующая «поправка»:

«В заметке о митинге в театре в словах В. Г. Короленко, обращенных к т. Луначарскому, вкралась неточность. Обращение В. Г. Короленко к тов. Луначарскому носило частный характер и не касалось политических вопросов».

Предпочли, значит, признаться в полнейшей выдумке всего разговора, чем сообщить о казни и моем ходатайстве. Почему нет смелости признаться в этом? Иванов, говорят, в большом затруднении, — как изложить известие об этой казни для газеты. По-видимому, они сознали, что в этом есть «ошибка». Недели 1 Ґ назад исполком обратился в Ч.К. с предложением освободить Аронова или передать дело в рев. трибунал. Заключение Генкена, заведующего продов‹ольственным› делом, было, что Аронов не нарушил никаких декретов. Что касается Миркина, то он — мелкий лавочник, покупавший на мельнице Аронова муку для своей лавочки. Очевидно, казнь вызвана не действительным нарушением и злостной спекуляцией, а только очень неудачно примененным желанием навести грозу на буржуазию.

Мне попался № 1 газеты «Известия» («Вiсти») Полт‹авского› губ‹ернского› исполнительного комитета от 30 мая н. с, в котором изложена программа нового правительства Полтавы, тов. Шумского, председателя губ. исполкома, и тов. Иванова, председателя губ‹ернской› чрезвычайной комиссии. Весь этот 1-й номер проникнут красным террором. В изложении беседы сотрудника газеты с Шумским, членом Всеукр‹аинского› Исполн‹ительного› Комитета, целью его приезда в Полтаву и задачей времени изображается борьба с буржуазией и укрепление тыла. В этой беседе ничего опред‹еленного› не сказано, но уже в разговоре с Ивановым говорится о борьбе с «разгильдяйством и расхлябанностью», которые «не дают возможности поставить здесь советский аппарат на должную высоту». Говорится далее о борьбе с взяточничеством (кажется, Иванов в этом отношении честный человек) и о борьбе с кулацкими элементами, для чего разоружается деревня. Затем — борьба с шовинистич‹еским› национализмом, т. е. петлюровщиной. Все это, впрочем, тоже неопределенно, но остальные статьи официоза освещают это яркими угрозами, которые уже и приводятся в исполнение. В статье «Буржуазию в лабети» говорится о намерении «скрутити буржуазию». Пусть работники «под предводительством своей коммунистичной партии возьмут за горло буржуазию, выселят ее из особняков в отдельные „халупи“, конфискуют ее имущество и передадут его в общее пользование».

Результатом этого были, во 1-х, ночные обыски в ночь с 3 на 4 июня и — реквизиция дома Леща. Это огромный дом на Гоголевской ул., занятый сплошь далеко не одними богатыми. Из него выселили всех в 24 часа, и теперь дом стоит пустой, выехали даже жившие там коммунисты, чтобы не оставаться в пустыре. Предложили въехать рабочим, но те не согласились: во 1-х, есть, очевидно, что-то неприятное во внедрении в чужие очаги, а во 2-х — они не верят в прочность советской власти. Так вместо облегчения жилищной нужды получилось ее усиление.

Во 2-х, стали чаще расстрелы, и притом вроде расстрела Аронова и Миркина, не за определенные преступления, а как символ. По-видимому, впечатлением, произведенным этим эпизодом, сами власти до известной степени сконфужены. Приходится слышать осуждение даже от коммунистов.