Примите уверение в моей глубокой и совершенной преданности, Александр Бенуа».
Это письмо, уже запечатанное, не пришлось послать, ибо в ту самую минуту, как я со Стипом собирался выйти и занести его в Зимний дворец перед заседанием «Мира искусства», явилась отряженная специально Ятмановым В.А.Гайкович, которая объяснила неприезд лично самого Ятманова тем, что им два часа не давали лошадей, и таким образом он слишком запоздал на свидание комиссии о пересмотре работ в Зимнем дворце. Она за него представила мне все извинения и, кроме того, обещала, что Ятманов сам еще заедет вечером. Потешное это существо: черненькая, уже не первой свежести, быстроглазая, вечно одетая в плюшевое пальто и вечно буржуазная, все спешащая куда-то, вся исполненная доказать свою преданность делу. Она «старая эсерка», но, по ее же словам, давно уже заслуживает обвинения в контрреволюционности и буржуазности. По-видимому, она в восторге, что наконец попала в чистую благовоспитанную комиссию с громким именем, катается в придворных санях и вообще изображает из себя нечто вроде министра-квартирмейстера. Она считает инцидент с Бобринским окончательно ликвидированным. Подвойский и Еремеев написали красноармейцам внушительную бумагу. Это подействовало, и теперь они оттуда выбираются. Она, однако, думает, что придется «национализировать дворец»…
Заседание «Мира искусства» было на сей раз менее тоскливым, нежели обычно. Объявленная задача — суда над товарищем — настолько захватила всех, что она даже заставила внимательно относиться Браза и Яремича. Что же касается меня, то я даже как-то все время внутренне веселился, ибо гротеск достигал поминутно своей кульминационной степени. Маленький, со всех сторон обстреливаемый Чехонин изо всех своих сил старался парировать удары, не возбуждая при этом жалости, потому что слишком отчетливо выступала вся его гнусная натура, а «благородство» его объяснений только еще подчеркивало его беспомощное мужество. И надо отдать справедливость товарищам, что на сей раз все были как-то гармонично-порядочны. Глупее всего были нападения Таманова, все старавшегося на «представителях комиссии», на «приятеле Кареве» выместить обиды, посеянные Академией, и неудачным, чрезмерно болтливым представителем выказал себя Петров-Водкин, которому, впрочем, несомненно, мешало быть более толковым то, что он в то же время как бы являлся и докладчиком, и обличителем одного из пострадавших лиц (хотя Чехонин все продолжал утверждать, что товарищи не только не пострадают, но еще окажутся в выгоде после перемены), и приятелем Карева, и просто-напросто самим саботажником; как человек крайне трусливый, он склонен себя выставить героем. Зато Григорьев был на сей раз прямо очарователен (вообще какая курьезная черта в художниках — это совмещение всякой всячины). Он громил большевиков и коллегию, высказал откровенно Чехонину то, что другие только думали, поносил, не стесняясь перед Тамановым «старую калошу» Академию и т. д. Деловитым по обыкновению был Браз (попутно еще благодаря ему обнаружилось, что Чехонин меня втянул в эту гадкую историю).
Укоризненно молчали добрейший Щуко, занятый протоколом Добужинский и все еще не пришедший в себя от упоения перед своим новым приобретением Стип, остроумно защищавший «коллегию» Альтман. В конце концов постановили взыскать с Академии потери за несвоевременную покупку, но это только для того, чтобы и Академия могла со своей стороны взыскать с «коллегии». По отношению же к Чехонину мы постановили, что считаем его объяснение неудовлетворительным, но что все же желаем его сохранить своим сочленом. В начале заседания он для удобства обсуждения заявил о своем выходе из общества, и поэтому следует переизбирать его. Когда осужденный узнал о таком вердикте, то заявил, что он не может оставаться среди нас, однако, я думаю, что это решение он еще возьмет назад. Мы все, во всяком случае, его убеждали не приводить его в исполнение. Остается еще ожидать, что месть змеёныша не замедлит выразиться в самой непредвиденной форме, тем более что на его сторону втянуты все три инквизитора — Карев, Матвеев, Штеренберг.
Как я и предполагал, третий Бларанбер оказался у Стипа. Он рассказал теперь все без обиняков. Больше всего он «обвиняет» Курбатова за то, что тот назвал Шилову настоящую цену вещам — 5000 руб. Благодаря этому Шилов поднял цену с 1500 руб., которую он спрашивал с Аргутона, на 3000 руб. Тут же на сцене появился Эрнст, сообщивший об этих листах Элленбергу и Яремичу. Элленберг приходит и не покупает (идиот!). Но еще больший идиот — Аргутинский. Яремич приходит, потрясен и входит с Шиловым в сделку. Он ему делает покупку за 3000 руб., но за это пусть тот уступит ему один — лучший из листов — за 500 руб. Сошлись на 600 руб. Яремич сообщает Платеру. Платер подсовывает своего «ученика» фантошку Леву Бубкова (сегодня я случайно познакомился на выставке с этим подобием Фобласа), который и покупает три рисунка за 3000 руб. и получает в виде комиссионных две голландские марины. Хорошо все, что хорошо кончается, но, увы, это ведь не конец. Остается вопрос с Аргутоном, и он, как ни верти, грозит превратиться в настоящую драму. Одно время мне именно ввиду этого не хотелось снова отказываться от оставленного за собой листа, но потом я рассудил, что я все равно в этом деле чист, да и все дело ничего грязного в себе не имеет, если кто виноват, то это Шилов и больше всего — сам Аргутон. Напротив, честь и слава Яремичу, что он их оценил, что все равно уже Аргутинскому этих вещей не видать и что пусть лучше один из них будет у меня в руках, вполне достойных, нежели бы тот попал к Леве Губанову или к Элленбергу. Ну а затем даже чувствую известное удовлетворение, что я хоть отчасти, увы, тоже не без окисления, вознаграждаю себя за все те обиды, которые Аргутинский заставлял переживать мое коллекционерское сердце. На Степана же я больше не в претензии, больно уж радостен — прямо влюбленный, ставший, наконец, обладателем предмета своей страсти. Однако решено во избежание недоразумений до поры до времени совершенно молчать об этой покупке.
Коке снова лучше, и в связи с этим настроение дома прояснилось. Даже меньше стал интересовать исторический кризис. Вдобавок я увлекся повторением и разработкой своих Версалей — этюдов, дающих мне иллюзию, что я там, что слышу горячий запах туи, мягкое стариковское милое зловоние фонтанов, что меня овевает ветер, гуляющий по террасе! Неужели наяву я уже никогда не буду гулять по этому песку, не подойду к холодному мрамору бассейнов, не увижу плещущихся карпов, не услышу свист ухаживающего за «Курцием», у подножья сатир и наяд, или дробь барабанов, клики фанфар? У Акицы теперь каждое третье слово — «уехать, покинуть эту ужасную страну». Но, увы, не поздно ли спохватилась? Я-то это знал всегда, но она только теперь начинает понимать весь ужас — быть русскими гражданами.
Прошелся до заседания по выставке. Необходимо направить мою первую «критику для себя». Все же у Чехонина есть два натюрморта с цветами (особенно один небольшой, на малиновом фоне с раскрытой книгой, исполнен с действительно большим мастерством). Замечательная, во всяком случае, вещь и «Улица блондинок» Григорьева. Вот только живописи в ней (да и вообще в нём) все же мало. По выставке гулял элегантный, красивейший Палей (он мне напоминает юного Сережу Дягилева). Увы, или к счастью, он ничего (еще?) не покупает. Про шухаевских офицеров он сказал, что они выглядят беспомощными перед Григорьевым, словно созданы неучем, и возмутился рисунком. Мне все же показалось, что его можно извинить и что его культура этого стоит — повторяю, он чем-то (может быть, болезненным своим юношеским самолюбием) мне до странности напоминает Сережу 1890-х годов.
Эрнст пришел из Зимнего с сообщением, что завтра в 11 часов вся коллегия Верещагина явится ко мне убеждать меня вернуться, иначе они уйдут. Ятманов навлек на себя новое неудовольствие, благодаря тому, что он без внимания оставляет чудовищные сообщения гатчинского коменданта о том, что под дворцы подведена мина.
Характерен рассказ Тани Киселис со слов земляка, приехавшего из Пскова, поведавшего характерный анекдот: на вопрос немца, занявшего город: «Где начальник станции?» последовал ответ: «Он снег убирает». «Да разве это его дело?» — «Нет, но теперь его заменил по выборам другой — стрелочник». — «Позвать его!» Стрелочник приходит. «Вы начальник станции?» — «Так точно, ваше превосходительство!» — «Пойдемте, сделаем обход станции». Идут, приходят в отхожее место, где грязь непролазная. «Ну вот, вы были заняты не своим делом — извольте немедленно это все убрать и вычистить, и если через три часа это не будет исполнено, то получите тридцать розг». Нечего говорить, что задача была исполнена мгновенно и превосходно.
Но вот беда: они сюда могут и не прийти. Я бы на их месте, по крайней мере, не трогался. Больно мы санктпетербуржцы — огромный город, больно много среди нас нелепых людей, больно много здесь испорчено за век нынешний: набедокурили сменявшиеся, но одинаково бездельные хозяева. Не думаю, что народные комиссары вздумали бы подготовить почву для торжественного шествия победоносных войск (хотя положение улучшилось, за последние дни усиленно убирают снег и без участия буржуев, гора у Николаевского моста уже наполовину снята).
(Уже сегодня величайший праздник — годовщина революции, товарищ Луначарский прочтет лекцию в Александринке и другую, при демонстрации цветной фотографии в Зимнем дворце! Это ли не радость!) Разве только она не подобие своей старшей сестры 1871 г.: поразрушит кое-что из того прекрасного, что у нас имеется. О ситуации, во всяком случае, невозможно судить по единственному официозу «Правды» («Известия» уже переехали в Первопрестольную). Она скрывается за формулой: «Официальное подтверждение не получено» и довольствуется перепечаткой трехдневных телеграмм, которые нам уже известны по «Нашему веку» и «Новой жизни».
Сегодня, слава Богу, не было утренних газет — единственное благодеяние революции. Но вечером зато вышли все (даже до сих пор закрытые), так что Невский стал подобен лесу, заполненному щебетанием птиц: те бедствующие интеллигентные барышни, дамы и теперь десятки очень осмелевших мальчишек выкрикивают: «Эхо», «Веселая почта», «Вечерняя звезда», «Вечернее время», «Вечерний час», «Вечерняя биржевка». Но содержание этих листов оказывается очень легковесным. Главным гвоздем явилось торжественное собрание коммуны в Александринке, на котором все наговорили массу постных фраз, имеющих цель прикрыть их растерянность (или лукавство), и краше прочих соловьев — наш Анатолий Васильевич, выразивший радость по поводу того, что он не уложил своих чемоданов, что он займется строительством при помощи молодых людей, в два-три месяца приобретающих государственную мудрость, и что он изумляется