Вчера снова два часа рисовал в комнатах Александра И, а потом еще часа полтора изучал карикатуры Зичи в Арлекинском зале, в которых благодаря подписям, сделанными Александром III, можно познакомиться с целым рядом приближенных государя. Эти карикатуры сначала (я их знаю уже двадцать пять лет, и трудно прямо ненавидеть их) раздражают царедворской пустоватостью и, в частности, тем, что было в душе самого Зичи, придворно, чуть холопски-шутовского[38]. Но, вглядываясь в них, во-первых, проникаешься изумительной передачей, остротой и меткостью его наблюдений, а затем входишь в какой-то непосредственный контакт с рядом очень характерных лиц, начиная с самого «Е.В.» (так возможно коротко обозначен в виду отъезда Александр), статная, величественная фигура которого мне так знакома по детским воспоминаниям (очень хорош он ввиду его появления в шубе), и кончая всякими «военными куртизанами». Особенно рельефным становится пузанчик князь Радзивилл, надменный французский посол генерал Флёри, толстый страшный князь Голицын-Прозоровский, мямля барон Ливен, вечно встревоженный (обер-егермейстер?), длинный граф Ферзен, сухонький принц Гейс, барон Мердер с моноклем, и, наконец, сам Зичи. Прелестны его картины — обе акварели, изображающие императора в ночное время, выходящим в шубе на крылечко охотничьего двора, чтобы лицезреть обилие добычи. На одной из (к сожалению, редких) сцен, изображающих интимное существование двора (громадное большинство охоты в Гатчине, Лисино, Ящерах), я увидел своего старого знакомого Рюля, тогда еще не старого полковника, показывающего царской фамилии свои (неподражаемые) фокусы. Позже он совершенно спился, почти ослеп, превратился в руину, зарабатывая свой скудный хлеб показыванием фокусов в домах. Неоднократные случаи изумления его искусством я имел на званых вечерах (с участием юношества и детей) у дяди Сезара и у милого Альбертоса.
В городе получил открытку от Коки и письмо от Ми-течки. Оба несколько огорчительные. Ида не приняла Коку. Он это объясняет тем, что и тут интрига (неужели действительно Ореста?) возымела свое действие: поверив известию, что я «болен» (читай: арестован), она передала заказ «Идиота» другому (одно время был проект передать постановку Баксту, но как раз тогда Левушка заболел). Меня, впрочем, это огорчило только за Акицу, тогда как сам скорее предпочитаю, чтобы обстоятельства сложились так, чтобы мне не надо было или нельзя было бы ехать, снова себя бередить жизнью, мне все же недоступной (стар я, чтобы там обосноваться) и наполненной встречами не более приятными, нежели здешние. Однако мысль снова вступить в деловые и художественные сношения с Идой возбуждает во мне физическую тошноту. Впрочем, Кока пишет еще о каком-то реальном заказе Путе и еще о двух постановках (у Киры Лапарской). Сам он получил несколько заказов у Балиева, который его толкает в Америку!
Ах, как божественно пахнет свежескошенным сеном через настежь открытые окна!
Огорчение в Митенькином письме касаются Лели, всего ее бестолкового мужа и ее изнуренности. Акица собирается просить Митечку сходить к старику Вышнеградскому и просить у него субсидии молодым. Но разве старик, весь ушедший в возобновление своего супружеского счастья, только и пекущийся о плодах своего второго брака, станет что-либо отделять опостылому Ване? Ох, чует мое сердце обреченность нашей бедной, бестолковой, фантастичной Елены!
За эти дни были всякие «важные» события в нашей узкой сфере музейной деятельности. Появился на горизонте Виктор Александрович Никольский из Москвы — представитель Р. К. инспекции по музеям — и объехал все музеи, все дворцы, имея вид, что он обладает возможностью чрезвычайно повлиять даже на все, что касается программ, целей, природы всех этих организмов. Я (да, кажется, все) плохо разбираюсь вообще во всей еще крайне незрелой конструкции наших музейных дел и поэтому не берусь судить, насколько может оказаться реальным воздействие на наши музеи этого ревизора, но все мои здешние коллеги (Тройницкий в Москве) придали этим посещениям большое значение, непрерывно ухаживали за Никольским и всячески старались на него влиять. С виду это тощий, «борадатый», с проседью господин — скорее приличного и культурного вида. Особенный и скорее неприятный характер его лицу придает совершено беззубый рот. Со мной (я с ним встретился в Плановой комиссии в понедельник) до чрезвычайности любезен, а вообще явное предпочтение он выражал Эрмитажу (перед Русским музеем), что, однако, не помешало ему санкционировать совершенно неожиданную, убийственную для Эрмитажа (непосредственно) с экономическим оттенком и еще более угрожающую в будущем в смысле «территории» — реформу Ятманова, отдавшего исторические комнаты Зимнего дворца в ведение Музея революции, тем самым он нас лишает главного дохода (около 5–6 тысяч в месяц). Особенное значение Никольский придал Орбели, играющему в отсутствии Тройницкого роль его заместителя, несмотря на то, что официально таковым состоит А.Л.Ильин. В сотрудничестве с Эгерией Тройницкого М.И.Максимовой он конспиративно состряпал род программы Эрмитажа (со включением в его ведение Строгановского и, по моему настоянию, Юсуповского дворцов) и привез мне на дом, впрочем, я внес немало поправок редакционных и по существу[39].
Забавный турнир получился между Орбели и Приселковым. Это огромное, но рыхлое расплывающееся самолюбие, при этом злой, встревоженный нрав, абсолютно чуждый искусству и просто вещам. Это одна книжность. Я его особенно ощутил на «юсуповских» заседаниях — последнее в среду не могло состояться, так как никто кроме меня и его не явился. Темой турнира было изложение обновленной программы (с глупейший попыткой придать марксистский классовый характер) бытового отдела и мотивировка необходимости присоединить к нему Шереметевский и Шуваловский особняки. Особенно, вероятно, брезгает Приселков присутствием московского гостя, а также Кристи. Сама «программа» была довольно еще складная (но, как всякая программа, маловразумительная), зато в мотивировке он договорился до чрезвычайных обстоятельств. Шереметевский дворец он желает рассматривать как тип дома помещика-землевладельца, а Шуваловский же — как тип дома помещика-промышленника!. Возражениям Орбели можно было бы и аплодировать (удачнее всего выпад в честь Петра Великого по поводу желания Приселкова устроить в Летнем домике показательную выставку быта начала XVIII века), если бы не слишком прозрачная его ненависть к Русскому музею, усилившаяся под действием подлой, подхалимской политики Сычева, взявшего за последние недели резко курс влево (и даже возглавившего в Новгороде экскурсию 1500 красноармейцев), и больно мелочен мотив, по которому Орбели желает раскассировать Шуваловский особняк, — ему просто хочется получить оттуда арабскую лампу и еще какие-то восточные древности. Об исторической галерее в Гатчине обменялись несколькими словами с Ятмановым (который нас с Никольским провожал до трамвая!). Он никак не может одобрить такую ретроградную затею, напоминающую ему развалины средневековых замков с галереей предков, с привидениями и т. д. Однако все же изъявил готовность ничего сейчас не предпринимать такого, что могло бы роковым образом встать на пути осуществления этого проекта, и отложил вопрос до осени, когда я представлю свой мотивированный доклад (ну как мне при этом кататься по Европам и заниматься всякой ерундой для Иды и т. п.).
Во вторник, 8 июля, происходило в библиотеке Картинной галереи чествование (чай с кренделем) Липгардта. Старик был очень растроган и поделился самыми необходимыми впечатлениями о загранице. Между прочим, он довольно подробно информировал дам о новейших модах. Эти сведения он получил от модисточки, которая, узнав об его бедственном положении, пожелала ему заказать за 2000 свой портрет. Старик удручен своим возвращением. Кажется, он поселился в квартире П.К.Степанова.
В тот же день был у Сережи Зарудного, угощавшего вернувшегося из дальних стран Нестора Котляревского. Я был позван (но от яств, очень приличных и довольно обильных, отказался), чтобы сообща обсудить, что делать с Кавосским имуществом, сданным Марусей Кавос на хранение Пушкинскому дому. Нестор находит, что часть вещей было бы гораздо более уместно держать в Эрмитаже (Философов на следующий день сказал, что эта передача может быть легко произведена). Неужели же знаменитый шкаф дяди Сезара присоединится к другой реликвии моего прошлого — к ренессансному столу Сережи Дягилева. Рассказы Нестора о Западе сводятся к тому, что там идет «пляс на вулкане», царит безбожие (напротив, Липгардт с умилением рассказывал о мессе вон хоммес), и что Болгария (в которой он главным образом и жил) является падалью, над которой возятся представители великих держав (в том числе и Брус с Каловой). Естественные богатства Болгарии за последнее время необычайно возросли (каменный уголь лежит прямо чуть ли не на поверхности).
В среду, 9 июля, я вернулся из города так поздно, потому что счел нужным присутствовать при чествовании (довольно парадном, в огромных хоромах) Добужинского у Воинова в виду близлежащего отъезда Мстислава. «Юбиляр» был один и довольно сумрачный и расстроенный. Глядя на него, я вспоминал свою психологию, когда готовился эмигрировать в 1921 году, еще раз почувствовал, как это тяжело и нежелательно.
В понедельник ко мне заезжал отбывающий на дачу в Углич Кёнигсберг, притащивший с собой несколько картин и одну слоновую (грубоватую итальянскую?) Мадонну XIII века. Отличная голова Грёза со спины. Отличная копия (если не повторение) портрета… (оригинал в Вене) и Ван Дейка (без подрамника), совершенно непорядочную запись Мадонны XIV века и грубоватый по технике пейзаж с датой, кажется, 1650. Все это, очевидно, пойдет за границу.
Являлся ко мне в Эрмитаж и предпоследний из оставшихся здесь братьев Бирчанских — очень жуткий, длинный, гололобый, с преступной бритой рожей, в черной военной тужурке. Приходил предлагать мне какие-то услуги (сын сестры Левитана).