браны по снастям пестрыми трепещущими на ветру и пронизанными солнцем флажками.
Утром с нарочным мне доставлено письмо А. В Луначарского следующего содержания:
«Дорогой Александр Николаевич! Мы с Вами условились твердо и определенно, что Вы дадите рисунок (или два) для второго номера журнала «Пламя». Податель сего пришел за рисунками. Это «ультиматум»! А.Луначарский. P.S. Крайне желательны рисунки Попова».
Я тут же сел сочинять ответ.
«Многоуважаемый Анатолий Васильевич.
Ваше письмо было для меня большой неожиданностью. В первый раз из него я узнал, что «мы с Вами твердо и определенно условились» относительно моего участия в «Пламени». К сожалению, если бы даже такое условие существовало, мне бы пришлось отклонить Ваше пожелание по всяким причинам, среди коих не последнее место занимает моя чуждость ко всему, что носит хотя бы отдаленно официальный характер, к тому же партийного привкуса. Но и кроме того, мне сейчас не до творчества. Я совершенно подавлен и всем своим существом гляжу вниз. Стало невыносимо жить на свете, ибо слишком пышно расцветает глупость, слишком цинично царствует пошлятина. Едва ли надолго может еще хватить сил оставаться зрителем этого кошмарного спектакля, и я бы уступил желанию уйти немедленно, если бы меня не удерживало сознание своего физического долга.
Во имя этого долга я и сегодня собираюсь вместе со своими товарищами по Коллегии обратиться к Вам по двум не терпящим отлагательства делам. Во-первых, мы настаиваем на том, чтобы Царскосельские дворцы не отводились под жилые помещения (решительно недопустимо устройство жилых помещений над историческими комнатами Екатерины II). И, кроме того, я лично умоляю Вас отменить распоряжение о свержении каких-либо памятников под предлогом «народного гнева».
Поверьте, Анатолий Васильевич, что через год или два вам самим будет горько вспоминать о такой уступке, об одном из наиболее уродливых приемов демагогии. Ныне же тем самым, что бессознательной массе (всякая масса бессознательна) будут брошены эти кости, в ней только может пробудиться действительное ожесточение, и уже никто не окажется тогда в силах остановить толпу, искусственно выведенную из того состояния покоя, в котором она пребывает — неизвестно, но недостатку ли темперамента или вследствие подлинной мудрости.
С совершенным уважением, Александр Бенуа».
Еще в вагоне познакомился с А.А.Луначарской, неожиданно в компании с Ятмановым, принявшей участие в нашей экспедиции в Царское Село.
Первое впечатление — скорее певица, обследуя ее со всех сторон. Ятманов хотел ее нам навязать в начальницы. Я мигом выразил чрезвычайное неудовольствие. «Вам не нравится разве, если Царское Село будет названо Детским селом?» — последовал вопрос. «Нет, совсем не нравится», — вынужден был я ответить, но затем напал на тему о художественных восторгах: «Тихо струится…» Дипломатичность Романова здесь пригодилась. Мы вскоре вошли в более дружеский тон и расстались уже прямо амикошонски. Разумеется, А.А. — поклонница Бакста, обожает итальянские примитивы, полная восторгов и довольно убедительно делится многими художественными теориями. И вообще представляется мне скорее образованной дамой, кое-что почерпнувшей от европейской культуры в течение долгой эмиграции в Италии, Швейцарии, в Париже. Все же она провинциального нрава, но кто у нас не такой. Даже Елена Павловна, на которую она, кстати, сама смахивает, в сравнении с парижской своей аналогией показалась бы человеком, по существу, диким. Пожалуй, она даже служит своему Анатолию примером, изыскивает все способы, чтобы его кормить, заботится о нем, обменивается до 3–4 часов официозными впечатлениями. А когда же он встает? «Да, видите ли, он бы спал дольше, но ему дите наше мешает. Он это дите так любит, что просит перенести к нему на кровать». Его личная черта — буржуазное благодушие. А.А.Луначарская сама в достаточной степени буржуазна, хотя и мнит себя партийной, хотя и называет Ятманова «товарищем». Он же, в свою очередь, бесцеремонно хватает подругу и таскает за собой, как курсистку. Ехали мы с тем, чтобы отстоять шедевры от лютых большевиков. А она ехала с тем, чтобы вызволить эти вещи из жадных когтей эстетов. Но получилось вроде примирения этих позиций, от которого пострадать может только бедный Лукомский.
Красоты Царского сделали свое: большевики постепенно все более проникаются ею, и уже в конце, после обзора Большого дворца, прямо впали в своего рода экстаз. Напротив, я и, вероятно, Романов (кто его разберет?) усомнились в том, что собирались отстаивать, а именно — необходимость сохранения в полной исправности ненавистных комнат Николая II и Александры Федоровны в Александровском дворце. О таком их сохранении всячески хлопочут оба брата Лукомские, особенно Владислав (во имя архитектуры), и, единственно, следовало бы оставить потомству рядом с таким великолепием, созданным монархией, и столь наглядные свидетельства того расстроения, в которое она впала за последние 20–30 лет своего существования. Разительно это до чрезвычайности — крестодержавный с яшмовыми колоннами кабинет налево, справа с фельтеновскими — малая гостиная. Но вот же до такой степени все это уродливо, гадко и глупо, что как-то нет сил отстаивать целость таких гнусностей. Пожалуй, я буду стоять только за самую подробную регистрацию и фотографирование в мельчайших подробностях, но пусть вселяются сюда дети, тем более что соседние прекрасные гвардейские залы единодушно признали сохранить полностью. В конце концов порешили так: разместить детей в Федоровском городке и лишь часть — в верхнем этаже Александровского дворца. От других же помещений нижнего этажа Александровского дворца — пустующего коридора и офицерских собраний — отказать. При этом каждый раз посещать и обсуждать с большевиками исполнение их планов. Сначала мне казалось, что А.А.Луначарская хочет перевезти в Царское всех пролетарских детей Петрограда, а потом оказывается, что имеются в виду лишь шестьсот ребятишек до двенадцатилетнего возраста.
С Ятмановым в Большом дворце делалось нечто невероятное, и тот убедился наконец, что он действительно натура художественная. Но при этом проявилось обычное для «этих людей» невежество. В наибольшее умиление он впал перед совершенно загубленной реставрацией Малышева живописи какого-то веночка на шкафчиках в спальне
Марии Федоровны и почти не желал смотреть на другие цветочные образцы того же мастера на ясеневой мебели. Вообще же дворец для меня явился — благодаря своей общипанности (для эвакуации) — скорее ужасным впечатлением.
Заходили в Китайский театр, который удалось отстоять от предоставления его городским спектаклям. Лукомский угостил нас и завтраком, и чаем с леденцами. Но за это мы, петербуржцы, ему отплатили столь черной неблагодарностью, что к концу он ходил как в воду опущенный. Во-первых, его план вселения престарелых артистов в Александровский дворец подвергся крайне недоверчивому обсуждению и, наконец, как бы был совершенно отменен. Затем Ятманов усомнился в полной устроенности нижнего этажа Большого дворца — ряда бытовых интерьеров — и в возможности принять детскую мебель… Луначарская сожалела о церковной галерее, не слишком убежденная в необходимости устроить подобие гигиенического отделения Браины Мильман. В остальных комнатах я бы устроил публичную библиотеку, а царскосельцы — музей. Федоровский городок, по-видимому, тоже отойдет от прочих, и не под Академию ремесел, о которой он мечтал. Окончательно я разочаровал бедного Г. К. тем, что поддел его в шутку за оставленные им в спальне Екатерины II гнусные бронзовые валики от занавесей. А он так хотел форснуть тем, что оттуда теперь все недостойное вынесено.
На вокзале меня угостили бужениной (не позволили, чтобы я расплатился, — счет за три порции 39 руб.), с вокзала нас развез казенный автомобиль. Луначарская усиленно зовет меня к ним, но я жду, чтобы Штеренберг устроил это свидание. Живет она в «маленькой квартире» в Доме армии и флота, комиссаром которого Анатолий Васильевич и состоит.
Германское наступление считается приостановленным. В «Вечернем часе» новая экспансия Луначарского в виде декрета.
После тщетных попыток изловить Луначарского для беседы вынужден написать ему следующее послание:
«Многоуважаемый Анатолий Васильевич!
Решаюсь обеспокоить Вас этим письмом ввиду невозможности (фактической) нам с Вами повидаться и потолковать так, как я бы этого желал и как уже давно того требуют обстоятельства. Впрочем, хочу надеяться, что по прочтении этого письма Вы все же захотите мне разрешить развить затрагиваемые темы более подробно и основательно при личном свидании, но и тогда высказанное здесь послужило бы хорошей базой для нашей беседы. Имею до Вас два дела: одно вполне общего характера, другое — более частного, но тоже имеющего большое общественное значение. Первое касается изданного недели три тому назад и подписанного Вами декрета о снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг, и выработке проектов памятников деятелям революции, второе — об Эрмитаже и его дальнейшем развитии.
Декрет очень поспешный и беспощадный, сродни необдуманной статье «Идолы самодержавия» А.Амфитеатрова, требующей немедленно удалить подлинные скульптурные шедевры с городских площадей и улиц и выставить взамен их скороспелые подделки. Это значить превратить прекрасный город в ужасающий, уродливый рассадник безвкусия, как это уже было во времена Великой французской революции в Париже — вместо прекрасных произведений город получил уродливые подделки.
Прежде чем идти к Вам, я должен разъяснить, что я защищаю. Я главным образом защищаю художественно-историческую ценность памятников. Декрет же взывает во имя революционных целей сносить подлинные шедевры. Это грозит тем, что мы лишаемся самых прекрасных вещей и получим посредственные ансамбли, как в Берлине в честь курфюрстов — мраморные поделки. Вот этого я никак не могу понять, за что мы будем себя сами обижать и обкрадывать? Зачем мы станем губить ту красоту, которая досталась нам в наследство, а не будем беречь ее, чтобы пользоваться ею? Ведь вся красота и Петербурга, и Москвы, и отчасти Парижа — «произведения царизма», что же, во имя прекрасных революционных идей нам нужно начать с того, чтобы повыбросить всю эту «чужую ветошь», которая недостойна обслуживать народ, добывший себе свободу?