Дневник. 1918-1924 — страница 9 из 163

Мое собственное отношение к моменту очень странное. Я бы сказал, скорее тупо-инертное. Я почти не волнуюсь. Газеты перечитываю как скверный, но «забирающий» роман. Против немцев, разумеется, ничего не имею, ибо что немец, что русский, что француз — мне всегда было все равно, и не по признаку национальности делю я людей на приятных, близких и неприятных, далеких. Но, с другой стороны, я вовсе не возлагаю каких-то надежд на то, что вот придет немец — и все станет хорошо. Хорошее лежит совершенно в ином плане. Может, он правда нас спасет от слишком большой разрухи, одинаково грозной как для нас, буржуев, так и для обольщенных, запутавшихся, близких к отчаянию пролетариев. К последним я, во всяком случае, не чувствую ни малейшего озлобления (и думаю, что не почувствовал бы даже в том случае, если бы нас выжили из нашей квартиры). Слишком очевидно для меня то, что и «они здесь ни при чем», что и они жестоко обмануты, и вовсе не империалистами, буржуями, и не социалистами и большевиками, а всем строем жизни, всем тем, что людей с какой-то дьявольской спешкой удаляет от единственного, наивного, верного, реально возможного, реально сущего и бросает на поиски иллюзорного и очень абсурдного счастья.

Большевики такие же пошляки и вертопрахи, как и прочие политические деятели. Но, правда, они смешнее, нежели прочие. В них элементы скоморошества, Ругон-Маккарства (о, гениальный Золя) и неплохой Буте де Монвель сказываются с чрезмерной простотой, аляповато. Но ведь «лубок» сейчас в моде, ведь иные из моих «коллег» готовы были предпочесть вывески Рафаэлю. Так чего же удивляться, что эти сальто-мортале ежеминутно рискующих сломать себе шею (но в глубине души все еще рассчитывающих во время удрать в свой «кантон Ури») вызывают восхищение миллионов зевак и простецов. И поскольку во мне живет (или привита) любовь к лубку и к цирковому зрелищу, постольку я в этом способен видеть здоровую непосредственность, «почву» и прочие прелести, постольку и я «восхищенный зевака», почти не замечающий, что тот балаганчик, в котором идет зрелище, уже пылает пожаром, а через час превратится в груду пепла. Вот всецело я не таков. Но только очень трудно раскрыть в себе то, что я есмь я, что во мне не от дьявола, а от Бога… Дай мне. Господь, это все же раскопать, а затем дай об этом знать другим, дабы и они тоже взаправду поумнели…

Суббота, 2 марта

Никогда еще я не убеждался так в разумности старого олицетворения государства в виде корабля. Иллюзия, что мы плывем по бурным волнам, — полная, вплоть до совершенно физического ощущения морской болезни. Качка и взад и вперед, и вправо и влево. Однако и тот же день приносит столь разных и «самых сильных» ощущений, что уже сами ощущения, несмотря на всю их силу, как-то больше не ощущаются, зато все это к концу дня вызывает тошноту. Вот и сегодня день начался с «катастрофы мирных переговоров», с переполоха из-за внезапного требования, делающего погоду в Новоселье и связанного с этим докладом, часть которого высказана самим Лениным (Боже, каким он сейчас стал суетливым и беспомощным), и таким образом полдня мы жили под впечатлением, что вот-вот подойдут немцы, которые уже официально в 30–40 верстах от Бологого, и начнутся уличные бои (разумеется, своя на своих). А к вечеру стало известно, что мир подписан, пришел как-то неожиданно все еще в виде извилистом (оккупация Петербурга?), условием прибавилось еще требование самоограничения областей Батума и Карса.

Вечером же Шейхель принес из Смольных кругов известие, что взят Киев и что интернационалисты и другие товарищи вышли из Совета Р.Д. Жизнь тем временем плетется по своим побрякушкам суеты.

Днем с 11 часов у нас было заседание в Музее Александра III. Меня выбрали председателем, и я не на шутку струхнул, как бы еще не выбрали директором (ползаседания я даже плохо следил за прениями, ибо все обдумывал, как мне отказаться), но затем обнаружилось (ведь я пришел совершенно непосвященный в дела, за последнее время у меня не было разговоров ни с Аргутинским, ни с Нерадовским, а более старое я уже успел позабыть), что уже большинство голосов оказалось за Миллером, и я во вторичную баллотировку тоже подал голос за него (в первый раз за Миллера, но он потом сам снял свою кандидатуру), дабы покончить с вопросом, который благодаря хлопотам А.А.Макаренко за Могилянского и угрозам Пунина мог бы запутаться совершенно. Таким образом будда-Миллер — директор. Я бы считал этот выбор удачным! Предпочел бы все же Могилянского, но за него нечего было подавать голос, ибо требовалось избрание безотлагательное ввиду грозного момента и необходимости в хозяине музея, а Могилянский застрял на неопределенное время в Киеве. Итак, я бы считал выборы удачными, если бы (как раз из последних моих сведений о М.) я не убедился, что он путаник. Совершенно скромно был поднесен им на сегодняшнем же заседании проект статуса музея, никем не утвержденный и все же предопределяющий будущие функции директора и всего персонала. Но еще более во вкусе заседаний, происходивших среди сумасшедших доктора Гудрона, было выступление его демократического превосходительства Пунина, в котором он, с одной стороны, заверял о предоставлении полной автономии соединенному Совету музеев, а туг же оповещал о том, что контролировать и санкционировать деятельность его будет исполнительный комитет нижних служащих (тех самых, которые, по его словам, видят в Миллере, в Шеффере и в Могилянском ненавистных контрреволюционеров, Шеффера даже грозят убить), а в случае конфликта окончательное решение будет предоставлено коллегии при Луначарском, иначе говоря, «компетенции абсолютистов» — Штеренбергу и тому же Пунину. И уж никаких реверансов не было произведено по адресу лиц недавних саботажников, менее всего от Аргутинского, который все время, впрочем, молчал, быть может, льстя себя надеждой, что его изберут в директоры. Из одного отделения доктора Гудрона мы со Стипом (благодетель, накормивший меня в антракте колбасой по 16 руб. фунт!) перешли в другое отделение, на заседание «Мира искусства» в Академии. Сидели в средней ротонде за столом, некогда освященного Владимиром, Марией Павловной и прочими августейшими. Без конца обсуждали дурацкий вопрос — посылать или не посылать своих делегатов на предполагаемое вечернее заседание Академии художеств, ввиду того что Карева кооптировали перед Арбениным.

С одной стороны, чувствовалось, что именно теперь Академию желают похерить росчерком пера компетентных «абсолютистов», надо бы ее поддержать (даже я изменил себе и высказался за «объективную» необходимость отправить выборных), с другой — начавшее уже трусить начальство, которое среди заседаний милостиво являлось несколько раз к своим прежним товарищам, как Кольбер или Ней посещали своих отставленных в чинах соратников, и еще раз с каким-то смердяковским фокусом… о безжизненности такого шага, который, впрочем, нам ничто не помешает сделать (сами слова не помню, но тон был таков). Заходил он к «нему снизу, где он разбирает бумаги», одет был в новенький сюртук и вообще выглядел именинником. Мне и Бразу доставило наслаждение, как перед заседанием (когда мы еще болтались по выставке) Петров-Водкин бросился навстречу к зашедшему к нему в первый раз Кареву, как он его обнял за талию. Ведь сейчас «начальство» более начальство, чем когда-либо. Не угоди как-нибудь — и тебя арестуют, пошлют рыть окопы, поселят к тебе семью «героя, ушедшего на революционный фронт».

Говорят, у Карева уже звучат ноты не то милостивого покровительства, не то даже какого-то «классового восторга» — вот-де мы какие мужички-простачки. Совершенными безумцами мне представляются и все прочие мои коллеги, особенно Б.Григорьев, предлагавший одну глупость за другой и вдруг обиженно выставивший собственную кандидатуру в делегаты. Был и Добужинский, приехавший вчера собственными усилиями, телеграмму же Луначарского так и не дождался (если ее вообще посылали). Он рассказал нам о том, что в Москве все художество забрал в руки «коллектив «Изограф» во главе с «рыжим Яковлевым». Грабарь, рассчитывавший затянуть передачу по описи на многие недели, таким образом остался в стаде. Ходят слухи, что с эрмитажными вещами в Кремле обстоит очень неблагополучно. А вот в «Знамени труда» какой-то В.М.Левин (уже не псевдоним ли Н.Макарова?) снова начинает хлопотать об эвакуации народных сокровищ в виду прихода вандалов-немцев! И дерзнуло же меня родиться и жить в такой идиотской стране!

Вечером были Стип и Шейхель. Я разглядывал и снабжал пометками приобретенный через Степана иллюстрированный каталог Семеновского собрания, а те двое в то время изводились в споре о моменте. Стип снова сорвался с цепи и люто ненавидел рабочих, прямо требуя предать этих лентяев и прохвостов виселице и расстрелу. Шейхель комично реагировал с восхищением: «Степан Петрович!» — и пространно заступался за рабочих, несших до сих пор такие тяжелые тяготы, в то же время пытаясь обосновать какую-то святость «революции». Акица одно время принимала тоже участие в споре, но потом удалилась, так как у нее все еще нарывает палец, что ее только раздражает. Огорчена она и за Лелю: та ей сегодня сообщила, что Борис грозно потребовал ее к себе в комнату и задал категорический вопрос: действительно ли все между ними кончено?

И когда она это подтвердила, то потребовал от нее ко вторнику письменное о том извещение. Это пахнет шантажом! Видимо, просто беспутному приятно сохранить хотя бы угрозу в виде своих поклонниц и содержанку. Надя — та сходит совсем с ума, но как будто без настоящего успеха.

Снова приходил Дементий (дворник), на сей раз перепуганный декретом о заселении буржуазных квартир. Мы как будто под эту категорию не подходим. С другой стороны, он берется нас оградить от постоя, так что запишет на нашу квартиру свою жену и жену швейцара! Беда в том, что по нашей лестнице две квартиры пустые. Вдруг поселятся какие-нибудь разбойники! Самый декрет Володарского сильно отдает провокацией и положительно на сей раз не без немецкого подкупа (хотя, с другой стороны, и без всякого немецкого подкупа у русских людей достаточно на то глупости). Ведь в ужасе от такого сожительства петербуржцы готовы принять к себе не то что немца, но и зулуса!