Дневник 1931-1934 гг. Рассказы — страница 2 из 97

В России первые переводы из Анаис Нин Появились только к концу девяностых годов. Сначала это были сборники ее эротических новелл. В 1998 году издательство «Гелеос» выпустило сборник, в котором помимо эротики были фрагменты «Дневника» за сороковые годы и новеллы из книги «Под стеклянным колоколом». В настоящем издании читатель познакомится с «Дневником» 1931–1934 гг., очень важного периода в биографии Анаис. Но помня об оценке ее творчества Генри Миллером, переводчик снабдил издание «Дневника» комментариями, где содержатся сведения, почерпнутые из вышедших после смерти Анаис ее дневниковых записей, ее автобиографических новелл и повестей, из воспоминаний ее современников. Эти сведения дают дополнительные штрихи к портрету незаурядной писательницы, «тысячеликой женщины» Анаис Нин.

Дневник 1931–1934 гг.

Зима 1931–1932

Лувесьенн похож на тот городок, где жила и умерла госпожа Бовари. Ему много лет, и он совершенно не тронут современной жизнью, никаких перемен. Построили его на холме, возвышающемся над Серой. В ясные ночи видны огни Парижа. В Лувесьенне древняя церковь, господствующая над кучкой домишек, улицы, мощенные булыжником, несколько довольно обширных частных владений с особняками и замок на самом краю городка. Один из этих особняков когда-то принадлежал мадам Дюбарри. Во время Революции любовника мадам гильотинировали, и его отрубленную голову перебросили через увитую плющом ограду в сад этого особняка. Теперь здесь собственность Коти.

Со всех сторон Лувесьенн окружают леса, в которых когда-то охотились короли Франции. Большинство особняков принадлежит очень толстому и очень старому скупердяю, словно списанному с одного из бальзаковских скряг. Он дрожит над каждым сантимом, мучается, когда ему указывают на необходимость ремонта в том или другом месте, подолгу обсуждает эту проблему, но всегда кончает тем, что оставляет свои дома разрушаться от дождей и снегопадов, металл ржаветь, дерево плесневеть, а сады зарастать сорняками.

В окнах домов торчат старухи, глазеющие на прохожих. Улица, петляя, сбегает к Сене. На берегу реки таверна и ресторан. По воскресеньям сюда съезжаются парижане пообедать, нанять лодку и пройтись на веслах по Сене, как это любил в свое время Мопассан.

По ночам лают собаки. Из садов доносится запах жимолости, если это лето, и прелой листвы, если это зима. Слышится свисток паровозика, снующего между городком и Парижем. Старый-старый поезд, он привозил сюда отобедать на деревенском воздухе еще героев прустовских романов.

Моему дому две сотни лет. У него стены в ярд толщиной, у него большой сад, широченные железные ворота для автомобилей и маленькая железная калиточка для людей. Сад расположен позади дома, а перед домом покрытая гравием площадка, увитый плющом бассейн, в нем сейчас полно грязи, и бездействующий фонтан торчит посредине, словно кладбищенский памятник. Колокольчик у ворот звенит, как гигантский коровий бубенец, и еще долго после того, как за него дернут, он качается, и эхо отвечает ему. Звонят; наша Эмилия, испанка, нанятая в прислуги, распахивает ворота, и автомобиль скрежеща колесами, въезжает на гравийную площадку…

В доме двенадцать окон, глядящих в мир сквозь деревянные, в плюще, решетки. Одно окно посажено посередине лишь для симметрии, но мне часто снится таинственная комната, которой нет на самом деле за этими, всегда закрытыми ставнями.

За домом огромный, дикий, неухоженный сад. Мне никогда не нравились ухоженные сады. А в самом конце просто кусок леса с ручейком, с крохотным мостиком, плющи, мох и папоротник.

День начинается всегда со скрежета гравия под колесами автомобиля.

Руки Эмилии распахивают ставни, и день входит ко мне.

Вслед за скрежетом колес по гравию я слышу лай нашей немецкой овчарки Банко и утренний перезвон церковных колоколов.

Я гляжу из моего окна на большие окрашенные зеленым железные ворота, и они кажутся мне воротами тюрьмы. Конечно, это вздор — я ведь знаю, что могу уйти отсюда, когда захочется, я знаю и то, что человеческому существу свойственно возлагать на предмет или личность бремя стоять преградой на пути, человеческому существу всегда мешает освободиться что-то или кто-то, хотя причина этой несвободы лежит в нас самих.

Зная это, я все-таки часто стою у окна, всматриваясь в закрытые железные ворота, словно надеясь созерцанием преодолеть свои внутренние преграды на пути к полной жизни, к жизни, раскрытой нараспашку.

Никаким количеством масла не справиться с ревматическим скрипом железных ворот, они гордятся своей двухсотлетней ржавчиной.

А вот калиточка сбоку — на нее свешивается плющ, как свешивается растрепанная челка на лоб разбегавшегося ребенка — она выглядят сонно и чуть-чуть хитровато. И она всегда приотворена.

Этот дом я выбрала по многим причинам.

Он, подобно дереву, как будто вырос из земли, так глубоко умостился в этом старом саду. Под домом не было погребов и полы лежали прямо на грунте. Ступая по ковру, я ощущала под ним землю. Здесь я могу пустить корни, срастись в одно с домом и садом и впитывать в себя их соки, как растение.

Первым делом я очистила от грязи бассейн и починила фонтан. И увидела, что дом ожил. Фонтан запрыгал, заиграл, и на душе стало радостно.

У меня было такое чувство, словно мы готовимся к явлению любви: воздвигаем шатер, разворачиваем церемониальные ковры, — словно я впервые должна создать чудесный мир, дом, в котором надо достойно принять почетного гостя.

И вот с чувством готовящейся к приему хозяйки я прохожу по дому, подкрашиваю стену, сквозь которую проступили пятна сырости, вешаю лампу там, где будут показывать Балийский театр теней, расстилаю на кровати покрывало, укладываю в камин поленья.

Каждая комната окрашена по-разному. Словно каждый цвет должен отвечать соответствующему состоянию души. Вот красный лак — для ярости, для страсти; бледно-бирюзовый — здесь можно помечтать, пофантазировать; персиковый цвет — для кроткого, размягченного настроения; зеленый — для сна, серый — для работы за пишущей машинкой.

Обыденная жизнь не интересует меня. Я ищу только высших ее проявлений. И я согласна с сюрреалистами — надо отыскивать непостижимое.

Я хочу быть писателем, напоминающим постоянно другим, что такие моменты существуют, я хочу доказать, что вокруг нас беспредельные пространства, что мысль бесконечна, что мир имеет множество измерений.

Но в таком состоянии, которое я называю состоянием благодати, я бываю не всегда. Я знаю просветленные дни и дни лихорадочного возбуждения. Я знаю дни, когда музыка в моей душе замолкает. И тогда я штопаю носки, подрезаю деревья, консервирую фрукты, полирую мебель. Но занимаясь всем этим, я не чувствую, что живу.

Я не мадам Бовари и не собираюсь принимать яд. И я не вполне уверена, что превращение в писателя поможет мне сбежать из Лувесьенна. Я закончила книгу, она называется «Д. Г. Лоуренс: исследования непрофессионала». Я написала ее за шестнадцать дней. И теперь надо съездить в Париж, передать рукопись Эдварду Титюсу[1]. Конечно, выйдет в свет эта книга не завтра, как бы ни хотелось любому писателю тут же, с пылу, с жару выложить свою работу на книжные прилавки. Титюс отдаст рукопись на отзыв своему помощнику.

Я зачастила в Париж, и моя мать относится к этому неодобрительно. Всякий раз, когда ухожу из дому, она даже не скажет мне «до свидания» и глядит вслед точно так же, как смотрят из-за своих занавесок старухи во время моих прогулок с Банко. Брат мой Хоакин между тем все играет и играет на своем рояле, словно пытается его звуками сокрушить стены нашего дома.

В мои самые трудные дни меня тянет к железной дороге. Я хожу вдоль пути в ожидании поезда, который разом покончит со всеми моими жизненными трудностями. Но так как я никогда не могу разобраться в расписании поездов, то всегда прихожу не вовремя, в конце концов устаю ждать своего избавителя и плетусь домой. Может быть, эта тяга к гибельному происшествию связана с психологической травмой детства, когда я чуть было не погибла под колесами поезда? В Нейи у нас была служанка — мне тогда было два года, а мой брат Торвальд только что родился. Отец мой соблазнил девушку, потом попросту забыл о ее существовании, и она решила ему отомстить. Она пошла гулять с нами, выкатила детскую коляску на рельсы и оставила нас обоих там. По счастью нас увидел путевой обходчик. Отец семерых детей, он бросился к нам и, рискуя собственной жизнью, выдернул чуть ли не из-под колес надвигавшегося поезда. И в детской памяти осталось это событие. Я до сих под вспоминаю вид игрушек, разбросанных на кровати, где спали семеро детишек нашего спасителя.


Ричард Осборн — юрист. Он будет консультировать меня по делам издания книжки о Лоуренсе. Свое положение юриста в большой фирме Ричард пытается совмещать с самой что ни на есть богемной жизнью. Он любит выйти из своей конторы с кучей денег и отправиться на Монпарнас. Там он угощает всех налево и направо. Подвыпив, рассказывает о романе, который собирается написать. Домой он добирается поздно, тут же плюхается на кровать и часто является на службу в запачканном и измятом костюме. И чтобы отвлечь внимание от этих неприятных деталей, становится еще более словоохотливым и болтает, болтает без умолку, не давая слушателям и словечка вставить, так что про него говорят: «Ричард теряет клиентов, он же не переставая вещает».

Он похож на гимнаста под куполом цирка, который боится бросить взгляд на публику. Стоит ему посмотреть вниз, и он упадет. Ричард упадет где-то между своей юридической фирмой и Монпарнасом. Никто не знает, где его отыскать, когда он прячет от всех обе свои личины. В то время когда он должен быть на службе, он может преспокойно спать в каком-нибудь отелишке возле невесть откуда взявшейся бабенки, а в другой раз может допоздна торчать у себя в конторе, когда друзья ждут его в кафе «Дом».

У него есть два постоянно повторяющихся монолога. Первый точно списан с выступления по делу о плагиате. Как будто множество разных людей крадут у него романы, пьесы, замыслы. Он готовится начать крупное дело против них. Они постоянно лезут к нему в портфель. Один из украденных романов уже опубликован, его пьеса под чужим именем сыграна на Бродвее. Вот почему он не показывает своих вещей не только мне, но и никому на свете.