Дневник 1931-1934 гг. Рассказы — страница 53 из 97

С тщательной разработкой, думаю, Генри прав. Но только он не понимает, что в дневнике я абсолютно естественна и свободна, а то, что выдаю наружу, — перегонка, миф, легенда. Вот здесь идет разработка. Это алмазы и жемчуга, родившиеся из естественного источника. Но разве люди не любят драгоценности?[98]

— Я пошел дальше Лоуренса, — заявил Генри.

Он берет назад свою критику «абстракций» как относящуюся только к началу «Дома инцеста»; он нападает теперь на чрезмерную сдержанность и туманность фразеологии, требуя большей ясности. Но ведь это поэзия, возражаю я. Поэзия — всегда абстракция. Я вовсе не уверена, что Генри понимает «Дом инцеста». Вскоре я получу пародию на эту вещь. Я ломаю голову над парадоксом между серьезностью отношения Генри к своей работе и карикатурным, бурлесковым ее характером. Читая его вещи, я нахожу там куски высочайшей буффонады, фиглярства, и он удивляется, с чего это я рассмеялась.


Арто — существо терзающееся. Временами заикается. Обычно он выбирает самый темный угол комнаты, сидит там, утопая в кресле, словно в норе притаился, готовится защищаться.

Разговариваем, и он мало-помалу успокаивается. Речь становится плавней, но разговор незамысловатый и какой-то призрачный. Оттого возникает странное ощущение, будто присутствуешь при процессе рождения мысли, чувства. Можно видеть некую туманность, бесформенную массу, старающуюся обрести форму, усилия ее осторожны, аккуратны, тщательно выверены, чтобы ни в коем случае не исказить свою мысль каким-нибудь небрежно оброненным словом. Он не уверен в точности и понятности. Мысль должна быть выслежена, окружена и заключена в оболочку, словно некий летучий материал.

— Я никогда не мог выразить словами, как я мыслю. С большинством людей вы можете говорить об идеях, но не о путях, по которым они проходят, не о той атмосфере, в которую они погружены, не о той тонкой субстанции, которая ускользает, если пытаешься облечь ее в одежды.

— Но ведь это вовсе не идеи, — сказала я. — Это ощущения, которые невозможно описать, восприятие чувств.

Не могу без волнения слушать, когда он говорит о своих трудностях, об усилиях найти точное слово, о своей чрезмерной чувствительности, впечатлительности, неспособности почувствовать себя удовлетворенным. Все дается болью, все фильтруется раздраженными нервами. Никакой в нем инерции, никакого умирания, никакого равнодушия, а только высшая ступень каждой способности, каждого чувства. Он должен поднять бремя, увидеть восход солнца сквозь мглу, сквозь отвратную мглу. Стены трансцендентальности, о которые он бьется головой. Он не может жить без абсолюта, в мире относительного, в каждодневное; это всегда крайность и это мука существования.

И все-таки я не совсем понимаю чрезмерности его страданий.

— А я чувствую себя совершено свободно среди моих снов, кошмаров, галлюцинаций, — говорю я. — Я рада, что приходится жить в этом мире. Самые страшные, преследующие меня образы, как только я напишу о них, больше меня не пугают.

— А мне и это не дает облегчения, — отвечает Арто. — Я достигаю тех сфер, о которых вы сказали, но нет никакого успокоения. Это все та же пытка. Мне приходится делать сверхчеловеческие усилия, чтобы вырваться, проснуться.

— А зачем просыпаться? — спрашиваю я. — Зачем?

Мой фантастический мир, мои ночные кошмары я предпочитаю реальности. Я люблю дома, рушащиеся в реки.

— Да, я вас понимаю. Вижу, что вы довольны вашим миром. В «Доме инцеста» ощущаешь величайшую погруженность в мысль, замечательную оркестровку письма, силу, напряженность. Переведите для меня куски из «Дома», я не очень-то читаю по-английски.

Мы говорим о наших страхах, вслушиваемся в них. Его страхи — боязнь безумия, невозможности писать, разговаривать, общаться с другими («я лучше всех понял ненадежность языка, его обманчивость и то, как быстро мысль ускользает в глухие закоулки»). Но разве так уж трудно высказать то, что он хочет? Или помехи лежат в нем самом? Почему он думает, что не успеет всего высказать? Да это ведь и не его особенность, эти страхи обуревают каждого писателя, говорю я ему. Каждый писатель борется с зарождающейся, бесформенной массой и очень многим не удается вылепить из нее нечто.

Бог мой, до чего же он нуждается в сочувствии!

Мы с ним рождены под одним знаком.

Он распрощался со мной и отправился на обычный по средам ужин у Альенди.

Доктор Отто Ранк, «Искусство и художник»: «Невротик, не имеет значения продуктивный или обструктивный, страдает в основном из-за того, что не может или не хочет принять как должное свое «я», свою индивидуальность, свою личность. С одной стороны, он чрезмерно самокритичен, с другой — идеализирует себя также чрезмерно, что означает повышенные требования к себе и своей самодостаточности, и потому каждая неудача приводит лишь к большей самокритичности. Если мы возьмем такую противоречивую персону и, в целях нашего исследования, сравним ее с человеком искусства, нам станет ясно, что художник в каком-то смысле представляет собой антитезу самокритичному невротику. Не только потому, что художник не относится к себе критически, но, находясь в согласии с собственной личностью, он не только реализует то, на что направлены тщетные усилия невротика, но идет гораздо дальше. Следовательно, предпосылкой для успеха творческой личности является не только принятие своей индивидуальности, но и фактическое восхваление ее».

Не может или не хочет принять как должное свое… Но как я могу принять ограниченное, поддающееся определению «я», когда я чувствую себя способной на многое? Альенди может поучать: «В этом вся суть», но я никогда не считала четыре стены вокруг субстанции моего «я» своей сутью. Я чувствовала только пространство. Безграничное пространство. И действие психоанализа таким образом смягчалось. Ясное, обнаженное видение самой себя снова уступало место подчиненности миру воображения, которому я предпочитала доверять. Покров разодрали, но почти сразу же я опять укрыла под ним истину. Водовороты иллюзий затягивали реальность в пучину. Я соглашалась лишь на неограниченное ясными представлениями «я». То, что я воображаю себе, то и есть истина. Я хотела снова затеряться в таинственном. Мудрость поглощалась жизнью.

Художник уходит дальше невротика. Он прославляет свою личность. Генри так и поступал. Я же совершала это посредством Джун, рисуя ее портрет.

У Генри есть чутье на это. Он говорит: «В первые дни я почувствовал и убедился в том, что в тебе есть порочность, что ты декадентка, вроде Джун. Я и сейчас ощущаю твою невероятную пластичность. Чувствую, что для тебя нет границ, ты можешь быть какой угодно и делать что угодно. Отсутствие ограничений, готовность на любой эксперимент».

Но почему он называет это порочностью? Он ведь и сам такой же.

Меня интересует не моя суть, не моя сердцевина, а потенциальные возможности этой сердцевины, способность множиться и расширяться бесконечно. Излучения этого ядра, гибкость, умение примениться к любым условиям, его реактивность, его ветвление. Путешествия, соединяющие мостами разные явления и разных людей, пространство пожирающие, ведущие по звездам путешествия, все, что в самой сердцевине моей и вокруг нее.


Отец прислал мне прекрасное письмо:

«Твое письмо, твое дорогое письмо и чтение твоего детского дневника (великолепный подарок) было для меня не только откровением, но и оправданием моей веры в тебя, моих надежд, моих иллюзий, моей привязанности к тебе. Снова возникло то время, когда ты оплакивала меня возле рождественской елки. Ты моя дочь вдвойне: и в телесном смысле, ив духовном. Ты такая же, как я: мечтательная, экзальтированная идеалистка. Неизбежная катастрофа моего ухода. Как ты приникла ко мне в тот день, как целовала меня, как плакала. Ты, должно быть, предчувствовала, что это расставание на многие годы, великая скорбь, которая и теперь отягощает нашу жизнь».

Он подчеркивает гармонию, красоту, любовь. Я вне себя от радости от предстоящей встречи, встречи с тем, кого я называю своей половиной, близнецом моим. Я снова нашла моего отца, потерянного мною много лет назад, когда мать увезла нас в Испанию к нашим бабушке с дедушкой, родителям отца. Дед был старым генералом, а потом учителем, создателем первой в Испании не католической школы; еще он написал несколько памфлетов против боя быков. Бабушка был той женой, о которой мечтал мой отец: ангельского нрава, жертвенная, всегда грустная женщина, баловавшая моего отца, как только могла (ночами сидела она над шитьем, чтобы заплатить за прокат велосипеда для сына). Самоотречение, обожание, почтительность, бескорыстие.

Там, в типично испанском доме под черепицей, с окнами, выходящими во внутренний дворик, с низенькими дверями на легких шарнирах, так что ветерок свободно гулял по комнатам, постоянно освежая воздух, с защищавшими от солнца ставнями, с изображениями Святой Девы, с кружевными салфетками на спинках стульев, с фикусами по углам, мы и жили. Именно там мой отец надеялся, что сможет издали контролировать наше возмужание, сразу же начав отправлять нашей матери письма с указаниями о том, как надобно нас воспитывать.

Но надолго мы там не задержались. Дед был тираном и скрягой, он вел подсчет garbanzons (крупные желтые фасолины, составлявшие нашу ежедневную пищу) и постоянно ворчал на нас в раздражении от нашей независимости.

Мы переехали в наш собственный дом, крохотный, но чистый и лишь недавно выстроенный. С балкона я могла любоваться морем и гулявшей по набережной публикой, слышать музыку, доносившуюся из кафе и ресторанчиков. Я начала писать — стихи, воспоминания. Ходила в монастырь, обучалась там каталонскому языку. Поучающие письма продолжали приходить. В Барселоне я не ощущала разлуку с отцом как окончательную. Он мог появиться в любую минуту, я видалась с его родственниками, с его сестрами и моими кузенами и кузинами. Это была его родина. Я училась его языку.

Я так и не знаю, просто ли матери надоела Испания или же она хотела вырвать нас из-под влияния отца. История гласит, что в гости к нам приехала моя тетушка и с обычным кубинским предубеждением против Испании раскритиковала все и вся. Она убедила мою мать, что той лучше перебраться в Америку, где она будет рядом со своими сестрами. Она говорила, что Америка — лучшая страна для одинокой женщины с тремя детьми, что она сможет там устроить нас в бесплатную школу. И вот мы отправились туда, разрубив корни, вросшие в землю, которую я полюбила, распростившись с родственниками, с друзьями, со школой, со счастливым солнечным городом у моря, с музыкой из кафе, не смолкающей всю ночь.