Дневник 1931-1934 гг. Рассказы — страница 68 из 97

Но подлинная трагедия наших отношений заключалась в том, что мы оба воздвигли себе идеал, романтически чистый образ; мы оба собирались посвятить себя исключительно друг другу. Мы решили не лгать друг другу, стать наперсниками и друзьями. Но, будучи поразительно похожи, мы неизбежно срывались с этого высокого уровня: я скрывала от него свою богемную жизнь, а он от меня своих любовниц. Конечно, для меня были совершенно прозрачны его лицемерные извинения перед Марукой, что он отправляет ее в Париж на десять дней раньше, а сам вернется один на тридцатый день. Я отчетливо представляла себе, как он принимает любовницу в той же самой гостинице в Валескуре. Но он отнюдь не собирался ехать обратно в одиночестве. И это было оскорбительно для меня: было ясно, что мне предназначаются те же россказни, что и его жене.

Забыть об этой надоедливой дамочке, постоянно сетующей, что у ее мужчин не хватает смелости убить дракона, что способны убивать драконов только телефонные короли, нефтяные короли, чемпионы по боксу да пахнущие лошадьми генералы, все те, на кого я и смотреть бы не стала.

Прибить ковер в холле.

Купить любимые отцовские сигареты.

Привести в порядок дом.

И относительно драконов…

Так или иначе, я всегда остаюсь без проводника на полпути к вершине горы. Он превращается в моего ребенка. Даже отец.

Не думаю, что я ищу мужчину, а не Бога. Пустота, которую я начинаю ощущать, вероятно, и есть отсутствие Бога. Я призывала к себе отца, советчика, вождя, защитника, друга, возлюбленного, но я упустила нечто: это должен быть Бог. Но Бог живой, а не абстракция, воплотившийся Бог, сильный, с жадными крепкими руками и небесполый.

Может быть, я полюбила творческого человека потому, что творение наиболее приближает нас к божеству.

Подчеркивание отцом нечеловеческого совершенства представляется временами знаком, что он может играть роль Бога-Отца. А человеческое несовершенство ему претит.


Важное высказывание отца: «Ты смотри не на меня, а на все, чем я пытаюсь быть, смотри на мои идеальные цели».


Смерть Антонио Франсиско Мираллеса. Он умер от астмы в гостиничном номере в полном одиночестве. Пако Мираллес, тот, кто учил меня испанским танцам.

Всякий раз, когда я выходила из автобуса на Монмартре, до меня доносилась музыка ярмарочной карусели и мое настроение, моя походка, все мое тело заражались ее весельем. Я сворачивала в боковую улочку, стучалась в мрачную входную дверь, мне открывала взъерошенная консьержка, я спускалась по лестнице и оказывалась в большой подвальной комнате со стенами в зеркалах. Здесь репетировали девочки из балетной школы Гранд-Опера. Спускаясь по лестнице, я слышала звуки пианино, топанье ног и голос балетмейстера. Когда пианино замолкало, из зала доносился отчитывающий кого-нибудь голос учителя и слабенький шепот и вздохи учениц. К моему приходу занятия уже заканчивались и девочки, смеясь и перекликаясь, спешили мимо меня в своих балетных костюмах, трепеща, как мотыльки над запыленными балетными тапочками. Вместе с ними я шла вдоль коридора, ведущего в костюмерную. Она была похожа на сад со множеством балетных юбочек, с испанскими костюмами, распяленными на вешалках. Все это дышало запахом кольдкрема, пудры и дешевого одеколона.

Пока они переодевались, чтобы выйти на улицу, я переодевалась для моих испанских танцев. Мираллес уже репетировал под звуки своих кастаньет. Слегка расстроенное пианино начинало танец Гранадаса. Начинал вздрагивать пол — другие исполнители испанских танцев пробовали, как работают их каблуки. Тап-тап-тап-тап-тап. Мираллесу было около сорока; стройный, прямой, он не был красавцем, но танцевал с потрясающим изяществом. Лицо отличалось какой-то неопределенностью, черты его лица были сглажены.

Я была его фавориткой.

Он был похож на кроткого Свенгали[134] и своими глазами, своим голосом и руками он умел так же научить меня танцевать, как и на обычных уроках. Он управлял мною с какой-то магнетической силой.

Однажды он дожидался меня у дверей, нарядный и подтянутый.

— Ты не хотела бы посидеть со мной в кафе?

Я согласилась. Путь наш был недлинным, до площади Клиши, всегда оживленной и сейчас, а в ту пору еще больше — там располагалась постоянная ярмарка. Вовсю вертелась карусель. Цыганки предсказывали будущее в маленьких киосках, увешанных арабскими коврами. Рабочие стреляли по глиняным голубям, выигрывая хрустальную посуду для своих жен. Слонялись в поисках клиента проститутки, мужчины присматривались к ним.

А мой учитель танцев говорил мне: «Анаис, я человек простой. Отец мой был сапожником в маленькой деревушке на юге Испании. Я пошел работать на литейный завод и таскал тяжеленные болванки, и все шло к тому, что я изувечу свои крепкие мускулы. Но в свой обеденный перерыв я танцевал. Я хотел стать профессиональным танцовщиком и упражнялся днем и ночью. Вечерами я приходил к цыганским пещерам и учился танцевать у цыган. Я начал выступать в кабачках. А сегодня…» — тут он вытащил сигаретницу с выгравированными на ней именами всех знаменитых испанских танцовщиц. «А сегодня я могу сказать, что выступал со всеми этими женщинами. Если ты поедешь со мной, мы добьемся успеха. Я простой мужик, но мы будем танцевать с тобой во всех городах Европы. Я не молодой человек, но на танцы меня еще хватит. Мы будем счастливы».

Карусель кружилась и пела, а передо мной плыли картины моей карьеры с Мираллесом, танцы, так сходные с полетами из города в город, букеты цветов, похвалы в газетах, а в центре всего живительная музыка, наслаждение столь же многоцветное, как испанские платья — красные, оранжевые, черные и золотые, золотые и пурпурные, черные и белые.

Воображение… подобно амнезии. Забыто, кто я, где я и почему невозможно так поступить. Не зная, что ответить, не обижая его, я пробормотала: «Но у меня не хватит сил».

— Я так и подумал, когда увидел тебя в первый раз. Подумал, что тебе не выдержать дисциплины профессиональной танцовщицы. Но это не так. Ты выглядишь очень хрупкой, но ты здоровая женщина. Я могу определить здоровую женщину по ее коже. У тебя кожа чистая, сияющая. Нет, я, конечно, не думаю, что у тебя лошадиная выносливость, ты то, что у нас называется petite nature[135]. Но у тебя есть энергия и выдержка. Мы с тобой славно поездим.

Очень часто, после тяжелого урока, мы сиживали с ним в этом маленьком кафе, воображая, какой могла бы быть наша жизнь.

Я танцевала в дуэте с Мираллесом несколько раз: на открытии haute couture в доме одного миллионера из Бразилии, в ночном клубе. Но, когда мне устроили просмотр в «Опера» и я была приглашена в Amor Brujo и должна была с ними объехать весь мир, я перестала танцевать.

А Пако Мираллес умер один в гостиничном номере от астмы. В том самом, родном своем городе Валенсии, куда он и хотел возвратиться, старательно экономя деньги. Был он человеком добрым и непритязательным и говаривал мне: «Видишь, у меня нет норова, не то что у других. Тебе будет хорошо со мной». Как раз потому, что я прислушивалась к его красочным рассказам о своем ярком прошлом, он расцветал, оживлялся, бросался к своему танцу с воскресшими силами, молодел, покупал себе новый костюм.

На время я как бы перемещалась в его убогий номер с фотографиями испанских танцовщиц на стенах. Я знала, как это было в России, в мюзик-холлах по всему миру. Запах танцев, артистических уборных, едкая атмосфера репетиций. Лола, Альма Вива, Аргентинита. Я влезала в комнатные шлепанцы, в цветастое кимоно. Я открывала дверь, а там стоял мой отец и говорил мне: «Ты что, забыла, кто ты такая? Ты моя дочь, и ты забыла о своем классе, своем имени, своем положении в обществе».

И однажды я очнулась от амнезии. Больше никаких танцев. Мираллес подернулся пеплом и золой, испустил дух. Он снова стал стареющим потрепанным учителем танцев.


Как часто я убиваю в себе идеал. Включаю критический взгляд. Теряю себя. Это — один из таких случаев.

Идеал медленно превращается в смешную фигуру. И мне смешно.


Написанное мною тоже распадается надвое: сны и грезы по одну сторону, человеческая реальность — по другую. Я изъяла из «Дома инцеста» то, что больше подходит «Зиме притворств». Там, где человеческий дух, а не галлюцинации.

Насчет «Дома инцеста». Читая «Сад пыток» Мирбо, я вспоминаю, как была поражена описанием физических мучений и жестокости. Вспоминаю также свою одержимость, преследовавшие меня навязчивые идеи и страхи; они были не менее мучительны, но описаны не столь ярко и живо, как пытки телесные. Вот я и хотела дать в «Доме инцеста» представление о психологических пытках, двойнике физических страданий. (Джун, Жанна, Арто, Маргарита и реальность их страданий.)

Генри очень доволен своим изображением в «Зиме притворств».

— До чего ж полный портрет! И такой человеческий, такой теплый.


…Отец пребывал в одном из своих «надмирных» состояний. Идя от ворот до дверей нашего дома, он читал на ходу, а затем начал монолог:

— Почему у них в поездах нет вагонов первого класса для курящих? Я пошел к начальнику станции с жалобой. Я сказал ему: «Этим же наносится урон финансам Франции, потому что курю я только французские сигареты», и еще много чего наговорил.

Поток слов у него, как у Джун. Для чего? Что он прикрывает этим? Я попыталась попасть в его настрой. Стала убеждать его, чтобы он продолжал вести прежнюю жизнь, развлекаясь со своими подругами, потому что любовь ко мне не должна ограничивать его жизнь, а скорее наоборот. Он ответил: «Нет, я не смог бы так жить снова. Хочу, чтобы эта любовь стала апофеозом всей моей жизни. И нельзя ее запачкать обычными любовными интрижками. Она должна остаться чистой, неповторимой, единственной».

Насколько я могу судить о своем двойнике по самой себе, мне стало ясно, что, желая превратить нашу любовь в идеальный финал его карьеры Дон Жуана, он спутал желаемое с действительным. Я знала, что он жить так не сможет, и не думала просить его об этом. Это никак не входило в мою программу. Но когда он стал интересоваться моим взглядом на нашу будущую жизнь, я почувствовала, что должна дать ему те же романтические обещания. Мы оба обманывали один другого по той же само