Я плачу. Сердце, сердце устало, сердцу тяжело. Трудно дышать. Моя первая мысль о том, чтобы успокоить доктора, так что я говорю «C'est tres biеn, tres bien, tres bien»[168].
Я лежу на кровати. Я вернулась из смерти, из мрака, из отсутствия жизни. Прошу одеколон. Доктор надеется вызвать естественные роды. Ничего не получается. Нет судорог и родовых спазм. В десять часов он снова меня исследует. Мучает меня. А ночью, всю ночь я слышу стоны женщины, умирающей от рака. Долгие, жалобные стоны, отчаянные вопли от боли… молчание и снова стоны.
На следующее утро доктор должен повторить попытку. Подают каталку. Я шучу — мне нужен сезонный билет. Пробую не сопротивляться наркозу, сдаться ему, думать об этом как о забытьи, а не о смерти. Разве я не хотела наркотиков, чтобы забыться? Я отдаюсь сну. Я готова умереть. Я отпускаю себя.
Около восьми несколько приступов боли. Доктор решает, что час настал. Он посылает за сестрой. Я причесываюсь, пудрюсь и душусь, подкрашиваю ресницы. Меня опять вкатывают в операционную.
Я лежу растянутая на столе. Но на нем не хватает места, чтобы вытянуть ноги. Приходится держать их поднятыми. Две сестры наклонились надо мной. Прямо перед собой вижу бабье лицо доктора с выпученными глазами. Уже два часа я стараюсь, как могу. Ребенку, находящемуся во мне, только шесть месяцев, но он оказался слишком велик для меня. Я вконец измучилась, жилы готовы лопнуть от напряжения. Все мое существо старается вытолкнуть это дитя из моего чрева и ввергнуть его в другой мир. «Тужьтесь, тужьтесь изо всех сил». А разве я не тужилась изо всех сил? Изо всех моих сил? Нет, какая-то часть меня не хотела выталкивать дитя. Доктор знал это. Вот почему он был так раздражен. Он знал.
Какая-то часть во мне лежала, ничуть не желая ничего отпускать, даже если это был уже мертвый кусочек меня самой, из моей утробы прочь в холод. Все во мне, что призвано беречь, убаюкивать, прижимать к груди, любить; все во мне, что готово заботиться, охранять, защищать, все во мне, что обнимало своей страстной нежностью весь мир, — вся эта часть меня самой ни за что не хотела выталкивать дитя, пусть оно и умерло во мне. Даже если это грозит мне смертью, я не могу разорваться, вырвать из себя, отделить, отказаться и вот так, раскрытой и растянутой, уступить им часть своей жизни, кусочек моего прошлого. Эта часть меня противилась тому, чтобы ребенка или чем бы это уже ни стало, вытащили на свет, положили бы в чужие руки, закопали в чужом месте и забыли бы, забыли, забыли.
И он знал это, доктор. Еще двумя часами раньше он обожал меня, он служил мне и поклонялся, а теперь он злился. И я злилась самой черной злобой на ту часть меня, что отказывалась тужиться, изгонять и терять.
— Тужьтесь! Тужьтесь! Изо всех сил!
И я тужилась со злостью, с отчаянием, с бешенством, с ощущением того, что так и умру от этих усилий, что вытолкну из себя все, что во мне есть: и душу свою вместе с кровью, и сердце, и мускулы, что тело мое распахнется и подымется дымок, и я еще смогу почувствовать завершающий, смертельный надрез.
Две сестры склонялись надо мной и болтали между собой, пока я переводила дух. И я снова начинала тужиться, да так, что слышала, как хрустят мои кости и лопаются жилы. Я закрыла глаза так плотно, что видела молнии и багровые пурпурные волны.
А в ушах шум и удары, будто лопаются барабанные перепонки. Я до крови закусила губы. Мои ноги стали чудовищно тяжелыми, не ноги, а огромные мраморные колонны, которые сейчас расплющат меня. Я взмолилась, чтобы кто-нибудь подержал их. Сестра опустилась коленом на мой живот и приказала опять: «Тужьтесь!» Пот с ее лба капал на меня. А доктор раздраженно и нетерпеливо ходил взад и вперед. «Мы здесь всю ночь провозимся. Три часа уже». Наконец показалась голова, и тут я потеряла сознание. Все стало синим, а потом почернело. Перед глазами блестели инструменты. В ушах стоял визг, как будто ножи точили. И — ледяная тишина. Потом я услышала голоса, но сначала говорили так быстро, что я ничего не понимала. Занавес раздвинулся, голоса наплывали один на другой, потом покатились водопадом, с искрами, с резью в ушах. Стол медленно стал кружиться. Женщины поплыли в воздухе. Головы. Головы были как раз там, где висели огромные белые лампы. А доктор все расхаживал, лампы все раскачивались, головы все приближались, приближались, и я стала различать слова.
Они смеялись. «Когда я рожала первого, — рассказывала одна сестра, — меня просто на куски разорвало. Пришлось зашивать. А потом рожала второго, и снова меня зашивали, а потом рожала…» Вторая сестра отозвалась: «А мой проскочил, как конверт в почтовый ящик, но послед никак не хотел выходить. Послед не хотел выходить. Выходить. Выходить. Выходить…»
Зачем они все время повторяют одно и то же? И почему лампы кружатся? И чего это доктор ходит так быстро, быстро, быстро?
— Она такой каторги больше не выдержит. А природа сама и за полгода не справится. Давайте еще инъекцию.
Я почувствовала, как вонзается игла. Лампы остановились. Окружавшие меня синева и лед были теперь в моих жилах. Сердце бешено заколотилось.
А сестры все разговаривают: «А вспомни малышку у той мадам на прошлой неделе. Мадам была такой маленькой, а эта-то покрупнее». Слова кружатся, как на патефонной пластинке. А они все говорят и говорят одно и то же — что послед не хотел выходить, что малыш скользнул, как письмо в почтовый ящик, что они устали за столько часов работы. Смеются над тем, что сказал доктор. Кипятят инструменты и говорят, говорят, говорят.
Пожалуйста, подержите мне ноги! Пожалуйста, подержите мне ноги! Пожалуйста, подержите мне ноги! Я уже готова опять. Откинув голову, могу видеть часы. Я бьюсь здесь уже четыре часа. Лучше бы я умерла. Почему я все еще живая и так отчаянно стараюсь? Не могу вспомнить, почему я должна хотеть жить. Зачем жить? Ничего не могу вспомнить. Вижу только выпученные глаза, слышу, как разговаривают женщины. И кровь. Все только кровь и мука. А что это такое жить? Как можно почувствовать, что живешь! А я должна тужиться. Я должна тужиться. В вечности есть неподвижная черная точка. В конце темного туннеля. Я должна тужиться. И опять голос: «Тужьтесь! Тужьтесь! Тужьтесь!» На моем животе колено, и мрамор на ногах, и голова такая большая, и я должна тужиться. Наверху вижу свет, огромный круг, испускающий сияние, и он меня пьет. Пьет медленно, засасывает в свое пространство. Если не закрою глаза, он меня выпьет всю до конца. Я просачиваюсь вверх, в длинный ледяной желоб, там свет; и внутри меня тоже огонь; нервы пляшут, и нет передышки от этого протаскивания по длинному туннелю. Или я сама выталкиваю себя из туннеля, или ребенок выбирается из меня, пока меня выпивает свет? Если я не закрою глаза, свет выпьет меня всю, и я так и не смогу выкарабкаться из этого туннеля.
Или я умираю? Кровь закипает в жилах, кости хрустят, это проталкивание в черноту, словно с лезвием ножа, ощущение ножа, вонзающегося в мясо, плоть где-то разорвана и вытекает кровь. Я проталкиваюсь в темноту, в самую высшую степень мрака. Проталкиваюсь, проталкиваюсь, пока глаза не открываются и я вижу доктора: у него в руках какой-то длинный инструмент, и он быстро вонзает его в меня, и я кричу от боли. Не кричу — это протяжный звериный вой.
«Это поможет ей», — говорит сестре доктор. Но ничего не получается. Я парализована болью. Он собирается повторить укол. Я выпрямилась, сижу на столе и в бешенстве кричу ему: «Не смейте этого делать! Не смейте!» В этом крике было столько ярости и гнева, что лед и боль растопились в нем, и мне стало тепло. Инстинкт подсказал мне, что он поступает так не потому, что это действительно нужно, а потому, что взбешен, — время идет, вот-вот наступит рассвет, но плод не выходит, я теряю силы, а инъекции не вызывают схваток. Мое тело — ни нервы, ни мышцы — ничего не могло поделать и вытолкнуть ребенка. Но оставались моя воля и моя сила. И та ярость, с какой я накинулась на него, устрашила доктора, он торчал в стороне и ждал.
Эти ноги я раскидывала для радости, и мед наслаждения стекал по ним — теперь эти ноги корчатся от боли и кровь стекает по ним, а не мед. Та же самая поза и так же проступает влага, но только не любить я готовлюсь, а умирать. Я смотрела на доктора. Он сновал взад-вперед, то и дело наклоняясь ко мне взглянуть на едва видневшуюся головку. Ноги, как ножницы, а головка чуть видна. Он выглядел смущенным, как европеец, оказавшийся свидетелем дикарской мистерии, он выглядел растерявшимся перед этой борьбой. Ему хотелось вмешаться со своими инструментами в мою битву с природой, с собой, с дитем, с моим желанием отдавать и удерживать, беречь и терять, жить и умереть. Никаким инструментом нельзя было мне помочь. Его глаза наливались яростью. Ему бы хотелось взяться за нож. Но приходилось только смотреть и ждать.
Все это время мне хотелось знать, зачем нужно это желание жить. Но памяти во мне не осталось, была только боль. Наконец лампа перестала пить меня. Я слишком устала двигаться, даже тянуться к свету или хотя бы повернуть голову и взглянуть на часы. Все во мне обожжено, измолото, истерзано. Дитя мое уже не дитя, это демон, залегший между моих ног, не пускающий меня, душащий меня, показывающий только свою головку, а я тем временем умираю. Он лежит недвижимо в дверях матки, перегородив выход к жизни, и я не в силах освободиться от него.
Сестры снова затеяли разговоры. Я сказала: «Оставьте меня в покое». Кладу обе руки на живот и медленно, очень медленно, кончиками пальцев барабаню, барабаню, барабаню по животу, кругами, кругами, кругами по животу. Круг за кругом, медленно, и глаза открыты, и в них великое спокойствие. Доктор подошел поближе, у него удивленное лицо. Акушерки замолчали. Бум, бум, бум кругами, осторожными, спокойными кругами. «Как дикарь», — прошептали они. Таинство.
Глаза открыты, нервы успокоились, нежно похлопываю по животу. Нервы затрепетали Таинственное волнение пробежало по ним. Слышу тиканье часов, далекое, неумолимое. Руки мои так устали, вот-вот упадут бессильно. А в утробе моей что-шевельнулось, матка расширяется. Бум, бум, бум, бум. «Я уже готова!» Сестра упирается коленом в живот. Кровь застилает глаза. Туннель. Я проталкиваюсь в этот туннель, кусаю губы и проталкиваюсь. Кровь, пламя и разрывающаяся плоть. И нет воздуха. Прочь из туннеля! Вся моя кровь сейчас вытечет. «Тужьтесь! Тужьтесь! Подходит! Уже подходит!» Вот что-то скользнуло, и тяжесть исчезла, и наступило чувство внезапного избавления. Темнота.