И голоса в темноте. Я открываю глаза. Слышу, как говорят: «Это была девочка. Лучше ей не показывать». Ко мне возвращаются все мои силы. Я сажусь. Доктор кричит: «Вам нельзя садиться!»
— Покажите мне ребенка.
— Не надо показывать, — шепчет акушерка. — Ей это только во вред.
Они стараются меня уложить. Мое сердце колотится так громко, что я еле повторяю: «Покажите мне!» И доктор показывает. Темный крошечный человечек, гномик. Но это девочка. И у нее длинные ресницы на закрытых глазах, ладное тельце, и она вся блестит, омытая маточными водами. Доктор сказал мне потом, что ручки и ножки оказались точь-в-точь как у меня. Голова была больше, чем обычно. Глядя на мертвую девочку, я на какое-то время почувствовала, что ненавижу ее за причиненные мне страдания, но постепенно ярость моя уступила место великой печали.
Жалко эту маленькую девочку, в полудремоте я пробую представить себе, какой она могла бы стать. Первое мое погибшее творение. Больно от всякой смерти, от всякого крушения. Крушение моего материнства, или, по крайней мере, воплощения его, все мои надежды на самое обыкновенное материнство умерли, и мне осталось только символическое материнство по Лоуренсу — нести миру больше надежд. Но в самом простом, женском счастье мне отказано. Может быть, я предназначена совсем для других форм созидания. Природа помогает мне остаться женщиной и матерью для мужчины. Быть матерью не младенцам, а взрослым мужчинам. Природа приспособила мое тело для любви мужчин, а не для рождения детей. Это дитя, которое было для меня самой первоначальной, основной связью с землей, продлением моей жизни, ушло от меня, показав, что мне суждена совсем другая судьба.
Я люблю мужчину творца, любовника, мужа, приятеля, но я не доверяю мужчине роль отца. Не верю, что мужчина может быть отцом. Я согласилась убить свое дитя, потому что испугалась для него тех мук, что выпали мне.
Доктора и сестер удивило мое спокойствие и даже любопытство. Они-то ждали от меня слез. Позже я почувствовала слабость и откинулась навзничь. Лишь оставшись наедине с собой, я заплакала. Увидела в зеркале, что сталось с моим лицом. И провалилась в сон.
Утренний туалет. Надушиться, напудриться. Лицо в полном порядке. Посетители. Маргарита, Отто Ранк, Генри. Жуткая слабость. Второй день покоя. На третий день новые треволнения — начали твердеть груди.
Маленькая сестричка родом с юга Франции, бросив всех своих больных, любовно ухаживает за мной. И другие сестры всячески ухаживают за мной. Я купаюсь в любви, слабая, спокойная, легкая. Но потом мои груди все тяжелеют и тяжелеют от молока. Удивительно, сколько молока может накопиться в таких маленьких грудях. Ночью кошмар начинается опять.
Все сестры настроены против немецкого доктора, потому что он немец, потому что он был с ними слишком резок, потому что он, по их мнению, допустил много ошибок. Доктор-француз из той же клиники пригрозил, что вмешается силой, чтобы спасти меня от него. Сестры на каждое его распоряжение отвечали перешептыванием и злыми взглядами в его сторону. Он перетянул мои груди одним способом, они перетянули их по-своему. Он все время ошибается, говорили они, если стягивать грудь, как он это делает, то появятся язвы. Я ужаснулась. Все мое спокойствие исчезло. Какая-то темная страшная сила вновь угрожает мне. Я представила свою грудь, сплошь покрытую язвами. А сестры, наклонясь надо мной, рассматривали мою грудь, и казалось, они будут рады, если язвы и в самом деле появятся, лишь бы посрамить врача из Германии. И мне становилось страшно.
Женщина, умиравшая от рака, все стонала, и я не могла заснуть. Я лежала и думала. Я думала о религии, думала о страдании. Конец моих страданий еще не наступил. Я думала о Боге, к которому с таким пылом приобщалась во время причастия и которого смешивала с моим отцом. Я размышляла о католицизме. Поразительно, Святая Тереза не дала мне умереть от аппендицита в девятилетнем возрасте. Я думала о Боге, о бородатом дяденьке на моих детских картинках. Нет ни католицизма, ни мессы, ни исповеди, ни священников. Но Бог, куда делся Бог? И где пыл моего детства?
Я устала от мыслей. Я заснула, сложив руки на груди, как покойник. И я и умерла. Умерла опять, как умирала прежде. Умерла и вновь родилась утром, когда прямо перед моим окном увидела стену, освещенную ярким солнцем.
Голубое небо и солнце на стене. Сестра приподняла меня, чтобы я могла взглянуть на новый день. Я лежу, впитывая в себя небо, и я сама это небо и солнце на стене, и я растворяюсь в той беспредельности, которая и есть Бог. Бог пронизал все мое тело, я вздрагиваю и трепещу от безграничной радости. Этот озноб от присутствия чего-то непостижимого. Во мне свет и небеса. Бог в моем теле, я сплавлена с Ним. Он не имеет образа, я ощущаю только пространство, сияющее золотом, чистоту, восторг, беспредельность и глубочайшую, неотвратимую связь. Я плачу от радости. Я знаю, что все сделала правильно. Я знаю — мне нужны не молитвы для связи с ним, а способность жить, любить и страдать. Ни мужчина, ни священнослужитель не нужны мне в посредники. Своей жизнью, своими страстями, своими творениями я беседую с небом, светом, Богом. Я верю в претворение плоти и крови. Я пришла к бесконечному и неизреченному через плоть и кровь. Плоть, кровь и любовь — они сделали меня цельной. Я не могу больше говорить. А больше говорить и нечего. Величайшая общность создается так просто.
Явился доктор, осмотрел меня и не поверил своим глазам — у меня никаких повреждений, словно ничего со мной и не происходило. Я могу покинуть клинику. Все хорошо. Я выходила из больницы и десятки глаз смотрели на меня. Был чудесный летний день, я шла переполненная радостью освобождения из пасти смерти. И слезы благодарности навертывались на мои глаза.
Фрукты. Цветы. Гости. Я засыпала в эту ночь с ощущением, что лежу в уютной беседке на небесах.
В пять часов я отправилась в Лувесьенн. Обо мне позаботилась Маргарита. Я отдыхала в полудремоте. Обедали мы с нею в саду.
Я никуда не спешу. Невольно сопротивляюсь реальной жизни, ее конфликтам, деятельности, боли. Последние дни лета. Первые листья уже слетают наземь. Я придаюсь ощущению нежности и грусти.
Сентябрь, 1934
Мы спускаемся с Генри по улице Де ла Томб Иссуар, заглядываем по пути к водопроводчику и к бельевщику. Генри переезжает в мастерскую на Виллу Сера. Мы все помогаем красить, вбивать гвозди, развешивать картины, чистить и все прочее. Мастерская большая, с окном-фонарем, делающим ее еще более просторной и высокой. Маленькая кухонька была встроена под балконом, на котором кое-кому нравилось хранить картины и прочий скарб. Туда вела лесенка. Окно открывалось на плоскую крышу, которая соединялась дверью с террасой. Спальня и маленькая ванная располагались по правую руку от входа. С балкона открывался вид на улицу Вилла Сера. Видны были деревья, и среди них пестрели розовые, зеленые, охряно-желтые домики, притулившиеся вдоль дороги.
Во время наведения порядка в чулане я нашла фотографию Антонена Арто. Он, оказывается, останавливался здесь когда-то! Прекрасная фотография, на которой он снят в роли монаха из «Жанны Д'Арк» Дрейера. Ввалившиеся щеки, пронзительный взгляд фанатика. Арто никогда не дарил никому своих фотографий, потому что боялся колдовства вуду и верил, что может пострадать, если какое-нибудь дьявольское отродье проткнет иголками его изображение. И вот этот прекрасный монах в полной моей власти. Я, однако, не стала использовать кнопки, чтобы прикрепить его к стене, я сохраню эту фотографию иначе.
Генри расстроен тем, что нахамил Джеку Кахане. «Я испортил всю твою работу», — уныло сказал он. Солнце светит в мастерскую. Несколько друзей помогают Генри обустраиваться здесь.
«Тропик Рака» у типографа. Генри чувствует, что это начало нового цикла. Фред обижен, его не пригласили жить на Вилла Сера. Генри хочет жить один. Мы развешиваем акварели и таблицы характеров, которые ему предстоит описать.
Интересно, а кто еще из художников и литераторов живет на улице Вилла Сера?
В разговоре с Ранком поток любопытных фактов. Он полагает, что здесь, в Париже, всем правит доктор Ранк, а настоящей жизнью мужчины Отто Ранку жить не приходится. Он начинает думать о Нью-Йорке, как об освобождении от прошлого, он связывает с Нью-Йорком надежды на новую жизнь. «Я не хочу возвращаться сюда, я хочу отделаться от прошлого». В первый раз в жизни он смотрит на Нью-Йорк, как на фактор освобождения. Но для этого освобождения, оказывается, необходима я. Он хочет начать сызнова, но не уверен, что это получится без моей помощи. Я единственная заинтересовалась тем мужчиной, которого загородил собой доктор Ранк. У него много планов. Он рассказал мне о юмористической книге, которую намерен написать о Марке Твене. Самоубийство близнеца.
«Тропик Рака» вышел в свет в тот же самый день, когда Генри вселился в свое первое настоящее жилище, в тот самый дом, где четырьмя годами раньше начал эту книгу. Круг замкнулся.
Мы с ним надписываем конверты, вкладываем в них экземпляры книги, готовим к отправке по многим адресам[169].
Теперь я распалась на три части. Одна живет в Лувесьенне, имеет испанскую служанку, завтракает в постели, кушает фазанов, отдает приказания садовнику, расплачивается чеками, сиживает у камина, перепечатывает дневники, переводит первые тетради дневника с французского на английский, мечтает у окна и без устали старается «повысить уровень жизни».
Другое дело на Вилла Сера с Генрихом, Фредом и нескончаемым потоком визитеров. Я чищу картошку, мелю кофе по-французски, обертываю книги, пью из чашек с отбитыми краями, вытираю руки застиранным полотенцем, невесть как попавшим сюда из Лувесьенна, шлепаю по булыжнику на рынок, чиню патефон (Генри совершенно беспомощен в делах практических), проталкиваюсь в автобус, заседаю в кафе, веду бесчисленные разговоры о книгах и фильмах, о литературе и писателях, беспрестанно курю и наблюдаю за снующими взад и вперед людьми.