Дневник 1939-1945 — страница 73 из 100

кабинета Пюше, Бедо и...1). Чувствуется, что в Алжире против него объединились двенадцать братьев. Русские нанесли бы синархии удар куда более успешный, чем немцы. Но синархия, она существует.2 Вечная проблема тайных обществ? Они существуют?

24 марта

Соблазн духа: впасть в отчаяние, когда открываешь тайну философии, сокрытую за тайной религии, то есть что Бог - это Я. То же и с теми, кто воспринимает это второе слово только с малой буквы. Именно это произошло со многими поэтами прошлого века, слишком плохо знавшими философию, путавшими субъективизм с идеализмом. Но, вступая в Я, Бог делает его столь же великим, как он сам. Или, верней, слово с большой буквы опасно, так как вызывает космический образ. Более того, вступая в Я, Бог становится пронзительным. Всего отвратительней и презренней в привычном Боге христианства его грандиозность. Грандиозность эта, которую представляют совершенно безмерной, нелепа, так как бесконечно неадекватна. Напротив, Бог пронзительный, пронизающий меня, дает духу верное направление. Ведантистское понятие "атман" превосходит и упраздняет неуклюжие понятия Бог и Душа. Это полная противоположность тупого пантеизма, который столь же презренен, как и нравственный теизм. Лучше уж исповедовать материализм, чем пантеизм.

Никакого желания писать: скверное перо, и я не могу писать плотно.

Красивых ли женщин любил я? Первая моя женщина, крохотная евреечка Колетт Жерамек, которую я любил три месяца в 1913 г., была красавицей маленько

1 Дриё не написал фамилию, оставил чистое место.

2 Синархия - совместное управление (группой лиц).

го формата, почти карлицей. Естественно, в ее поход, ке была та злополучная расслабленность, что характерна для женщин ее национальности, неопределенное прихрамывание, еле уловимое покачивание бедрами - и намек на горб, что давил ей на затылок. Но у нее были красивые груди, красивые зубы, достаточно тонкое и правильное лицо. Руки изящные, но какие-то ужасно расхлябанные. И я никак не мог ей простить ее то ли слишком резкий, то ли напыщенный голос.

У моей первой любви Марселы Жаннио-Лебе-Дюллен была очень красивая голова. Но к тридцати восьми годам тело ее огрузнело, а ноги были ужасны; она была не жирной, а чрезмерно телесной. Груди были трогательные, но не обвораживающие. Красивые, крупные черты лица, наводившие на мысль о благородстве и гордости. Тонкий нос с небольшой горбинкой, широкие надбровные дуги, скулы, сохранившие отсвет юности, красивые глаза. Какого цвета? Я редко запоминал цвет, но мне кажется, они были серые; меня куда больше интересовала сила света в них. А особенно мне нравилась в ней бодрость духа, жар темперамента. Она считалась глупой, потому что была кипуче простодушна, очаровательно надменна, страшно необразованна, но скрытность ей была практически не свойственна, и она почти не обращала внимание на что-скажут-люди. (Медицинская сестра из "Жиля".)

Эмма Бенар из Алжира была очень похожа на нее. Дочь нормандца и испанки, происходила почти что из простонародья, родилась в Алжире. Возможно, в ней была и капелька арабской крови. В двадцать девять лет тело у нее было почти такое же, как у Марселы, но еще продолжало наливаться. Такое же самое выражение лица. У обеих женщин были одинаково великолепные зубы - широкие, ровные. И такая же достаточно мятая грудь. Пылкость и порывистость движений. Жизненные силы ее были уже подорваны, когда я с ней познакомился. На каком-то чаепитии в Алжире (в январе 1921 или 1922?). Она была любовницей одного дельца, которого тут же бросила ради меня. Однажды она уже оставляла его из-за какого-то жиголо еврея. Должно быть, знакома она была и с домами свиданий. Я подумывал жениться на ней, но чудовищно осторожничал. У меня были деньги, и я боялся выглядеть простофилей, которого можно окрутить. Когда она по-настоящему заболела, я уже ее не любил и боролся с равнодушием. Я сделал над собой усилие, дал ей еще денег; делец снова принял ее. Решил, что она выздоровела, и бросил ее; я был уверен, что она мне изменяла с молодым биржевым маклером, не то голландцем, не то англичанином. Как-то ночью, когда я в последний раз напился, я встретил в баре этого маклера, устроил совершенно непристойную сцену и на крик требовал сказать мне правду. Действительно ли она меня обманывала? Или я зря порвал с нею? Не знаю, что он мне сказал. Я был безумно пьян (1931). И был в ярости оттого, что оказался в ловушке и вынужден содержать женщину, которую не люблю. Однажды, как мне показалось, я застиг этого маклера на том, что он целовал ее на ложе болезни. Она тогда была поразительно красива, а я уже несколько месяцев безжалостно пренебрегал ею.

Констанция Уош (Дора) была уродина, совершенная уродина. Низенький лоб в морщинах, крохотные глазки, большой лиловый нос "уточкой", мелкие зубы. Но то был образцовый американский тип: великолепные ноги, прямые плечи. Груди у нее были мятые, а вокруг' сосков росли светлые волоски. Я всегда обожал красивые груди, но как редко находил их у женщин, которых любил.

Кора Каэтани была красива, но немножко малокровная и худая. Сюзанна де Вибре - хорошенькая *ожанка с вульгарным ложно-римским лицом, довольно скверно сложенная, не слишком холеная.

Всю жизнь я тщетно пытался бороться со своей склонностью к интернационализму, но лучше бы я позволил ей вспыхнуть, объявив себя борцом за интернационализм. Я бы завоевал себе позицию, гораздо откровенней и продуктивней изолированную, гораздо более высокую и куда четче выделенную. Яркость моего искусства, сила водействия моей мысли от этого куда бы как выиграли. Но я слишком чувствителен к помехам и слишком покорно подчинялся все новым и новым рецидивам национализма вокруг себя. Я поддерживал всевозможные перепевы французского, немецкого национализма. Кто извлечет из этого пользу? Великолепный спекулянт, каковым является русский империализм.

А еще я мог бы быть коммунистом и, вне всяких сомнений, должен был бы им стать. Но я подчинился таящимся во мне запретам одряхлевшей буржуазии, а то и одряхлевшей аристократии. Я, рожденный слишком рано в слишком одряхлевшем мире. И если бы я вырвался из своего класса, это все равно было бы лишь притворством. Мне не улыбается следовать всем этим Мирабо, Лафайетам, Талейранам и прочая. Какое затаенное противоборство с самими собой происходило в них! Нет, отважный и робкий, возбудимый и флегматичный, я вынужден был формировать свой облик в той переходной среде, какой был фашизм, и должен погибнуть вместе с этим промежуточным миром. Именно в нем я мог бы сохранить наивысшую верность тем противоречивым реальностям, что живут во мне.

И все это дополняется оккультизмом, находящимся на полпути между философией и религией. Но разве большинство писателей не вступали, причем с уд0-вольствием, и не формировались в этих пограничных зонах? Руссо, Достоевский, Ницше, Толстой - всем им присущи противоположности. Будь у меня сила, я выстроил бы на этом произведение, внутренне стократ более драматическое.

В любом случае я с радостью приветствую пришествие русских и коммунизма. Оно будет жестоко, жестоко разрушительно, непереносимо для нашего поколения, которое все погибнет медленной или мгновенной смертью, но уж лучше это, чем возврат старого, возврат англосаксонского хлама, возрождение буржуазии, подновление демократии. - Евреи терпимы только в коммунизме, там они высвечены до конца, сведены до сущности их воли к власти и потому обречены на неизбежную метаморфозу.

19 апреля

Определенно высадка произойдет, никто уже в этом не сомневается. Даже голлисты, которые в нее не верили. Но ожидание притупилось, и это уже не вызывает волнения. К тому же люди больше заняты синдромами: бомбардировками, эвакуацией и т.п. ...Высадка уже происходит. Поначалу доминируют впечатления людей, страдающих от бомбардировок, но потом они становятся привычными. А потом начнутся трудности с продуктами и судороги гражданской войны в дополнение к судорогам войны регулярной. И практически никто не будет думать о соборах, замках, дворцах. На меня же пробоина в Руанском соборе произвела гораздо большее впечатление, чем семьсот погибших. Но ведь все эти соборы были отреставрированы, они подделка. Так что будет даже лучше, если камень станет прахом, так же как плоть.

Моя трагедия в том, что в эпоху, когда каждый прячет свою интернационалистскую идеологию под национализмом, я в гораздо большей степени интернационалист, чем националист. Нормандия или Европа интересуют меня куда больше, чем Франция: профессиональная деформация историка, так как первоначальные или завершающие мифы так же непрочны как переходные. А я давно уже устал от националистического переливания из пустого в порожнее, от односторонности; это французское, немецкое, а это нет. Хватит.

Но все это только повод для моей полной отстраненности. Человек устал от человека, утверждает Ницше, говоря об европейском нигилизме.

Думаю, высадка будет делом чрезвычайно труд, ным, но уверен, что рано или поздно немцы будут опрокинуты, разгромлены. Да, Наполеон мог бы выиграть сражение при Ватерлоо, но неизбежно проиграл бы кампанию 1815 или 1816 г.

Неизбежность моего пессимизма: я вечно примыкаю к тому, что обречено на проигрыш. Или же я пессимист, так как примыкаю к тому, что обречено на проигрыш. Но первое больше соответствует моей философии.

Более же всего меня злит в моем поведении то, что я сохранил ощущение греха, остаюсь мазохистом. Я все время извиняюсь за то, что я - это я. Меня не удивляют и не возмущают массовые убийства, скорей уж лицемерие тех, кто их устраивает.

Я отказался от семьи, чтобы не слышать рядом бурчание посредственности, но я слышу свою кухарку, привратницу, жителей нашего квартала, которые говорят очень громко.

Меня убьют коммунисты, но я предпочитаю, чтобы убили меня они, а не эти болваны голлисты. Однако я верю в коммунизм и слишком поздно отдал себе отчет в беспомощности фашизма. Впрочем, фашизм я ведь воспринимал всего лишь как этап на пути к коммунизму. Но для меня невозможно на деле стать коммунистом, моя буржуазная сущность противится этому.