Дневник 1939-1945 — страница 78 из 100

Да, амбиций у меня и вправду не было - ни в литературе, ни в политике, ни даже с женщинами. Мне всего-навсего нужна была уверенность, что моему разуму не свойственна пошлость, и если он что-то создает, то в этом есть пусть уж не глубина, но хотя бы чувстве меры.

В политике мной руководило одно лишь любопытство, желание подтвердить на практике свои психологические и нравственные гипотезы. Но уже чуть ли не в самом начале всякий раз, когда я что-то начинал делать, меня останавливала лень, а главное, страх, что мне надоест. Повторяемость и однообразие ходов в какой-нибудь интриге, посредственность политиков, с которыми надо будет постоянно общаться, мелочность личных интересов, из которых нужно скомпоновать общий интерес, утомляли меня с самых первых шагов. Мелочность амбиций вызывала у меня отвращение: ведь и мои амбиции могут быть сходными. В сущности, от действия мне необходим был самый минимум, дабы напитывать свою умозрительность. Возможно, в другой стране я пошел бы дальше. Но я предпочитал любоваться деревьями, женщинами, а не вариться все время в плутовском котле среди людей, замкнувшихся на своих делишках.

Я быстро все бросал, мне нужно было перекидываться с одного на другое, но я отходил от скуки и усталости и неизменно опять вступал в цикл чередующихся занятий. Мне необходимо было всего понемножку; у меня не хватало ни темперамента, ни настроения желать слишком многого от чего-то одного. Это свидетельствует об отсутствии гениальности, которой вечно присуща приверженность к чему-то одному, толкающая к неистовой исключительности, мании, противоестественности. Этот может только ваять статуи, тот - одерживать победы. Не думаю, что когда-нибудь мне встретился гениальный человек, но необыкновенные таланты отталкивали меня своим бешеным характером. Мне надоела посредственность, но я устал и от исключительности.

Женщины очень скоро нагоняли на меня скуку, как, впрочем, и мужчины. Но животные, растения, здания, вещи никогда не надоедают, потому что в них можно вложить все, что тебе хочется, и они не способны открыто протестовать.

Мечтательность заменяла мне мистику, но, возможно, мистики там была подмешана изрядная доля. Мистики мгновенной, ясной, но пронзительной. Длилось это не дольше, чем вспышка молнии, однако повторялось довольно часто. На углу улицы обостренное чувство ирреальности мира, абсурдный характер его символов, распад системы аллюзий, путаница следов, вечно к чему-то ведущих и решительно уводящих в сторону; все это творило нечто, не вмещающееся ни в категорию бытия, ни в категорию небытия. Ощущение, что в каждой минуте сокрыта вечность, что это бесконечно мучительно, но ровным счетом ничего не значит. Никакого умиления человечеством, так как единство с ним ничуть не больше, чем с животными или неодушевленными предметами. Чувство тесной взаимосвязи всего со всем, животных и вещей с людьми. И однако же отвращение к пантеизму: "Это не может быть Богом. Бог здесь, и здесь его нет;

Бог - все это и ни в коей мере не является всем этим".

И: "Бог есть Бог и не есть Бог. Бог есть все и ничто. Нет, Бог не есть все, потому что Бог вне всего". Расту, щий интерес к смерти, но затем, в последнее время, напротив, чувство постижения смерти через жизнь. Неужели настанет время, когда у меня уже не будет даже потребности смерти? И я буду внутри нее, как внутри жизни?

Единственное, что меня по-настоящему путает, это тюрьма. И все-таки не есть ли это наивысший опыт? Может, я должен стремиться к нему?

И хотя мне очень быстро надоедают все занятия и я поочередно их бросаю, я частенько мечтаю быть человеком одного дела, одной-единственной страсти, од-ной-единственной мании. Короче, мечтая быть мономаном, я мечтаю обладать гениальностью. Но это всего лишь грезы, дабы развлечься.

Кажется, я уже писал в дневнике о своей единственной мании, крохотной, но неотступной, заставляющей меня каждый день часами, когда я гуляю или лежу в постели, воображать иные жизни, не такие, как моя, но, в сущности, очень мало отличающиеся от моей. Жизни неизменно статичные, одинокие - жизни рантье. Я представляю себя в какой-нибудь знакомой прекрасно обставленной квартире; я живу на хорошую ренту, веду чисто созерцательную жизнь. Иногда даже воображаю, будто деньги я добываю каким-нибудь волшебным способом. Всю жизнь у меня были подобные инфантильные мечтания.

Никогда не имел влечения к мужчинам, и лишь однажды попытался переспать с мужчиной - из любопытства; мне пришлось принуждать себя. Все кончилось полным провалом, я не испытывал никакого желания, только почти сразу же вспыхнувшее отвращение. Но я очень мил с педерастами, за что они меня люто ненавидят. Среди педерастов у меня много тайных врагов.

Я плохо вел себя с немцами (9 июля 1944 г.). Я сразу ясе выказал свою ярость и досаду, видя их такими слабыми и обреченными. Это не слишком вежливо, но в свою защиту могу сказать лишь одно: я никогда не был германофилом или германоманом. Об этом я всегда говорил, и всем, кто меня знал, это было прекрасно известно. Меня привлекали только Гитлер и гитлеризм. Гитлеризм и до сих пор представляется мне наилучшей, единственной системой для Европы. Коммунизм гораздо последовательней и неизбежней, но у меня до сих пор неприятие гигантских разрушений, которые он несет с собой; они представляются мне куда огромней и глубже, чем те, что совершены гитлеризмом. И я не верю, что даже коммунизм способен возродить глубоко прогнившие Францию и Европу, у которых потребность спать еще многие столетия.

Русский народ уничтожил свою элиту, и сейчас он в процессе создания новой, однако я не верю, что французский народ способен еще породить из своего лона целый мир, как это было в 1789 г. и после него. Вот потому-то меня ужасает коммунистический уври-еризм; это низший уровень, дно, куда можно скатиться, но откуда уже не поднимешься.

10 июля

"Взаперти": сделано хорошо, но ведь это не самое главное. К тому же сделать хорошо - просто, когда пишешь так коротко: опасность возникает, когда развиваешь. Это сделано даже слишком хорошо и основано на эффекте. Наводит на мысли о детективном романе: все строится на механизме неожиданности, и ради обеспечения действия этого механизма психология изгоняется. В сущности, в этой философской пьесе, как и в детективном романе, необходимо, чтобы действующие лица были равными и взаимозаменяемыми величинами, а не характерами.

Так что три этих персонажа одинаково банальны/ не имеет значения, кто из них подлец, кто "девка", кто "светская дама". Получается цельный реализм, так как тут нет того контрромантизма, что присутствует в натурализме: действующие лица не шаржированы, не окрашены, автор этим не занимается. Это трое преступников, но преступников, исключительно банальных, низведенных до зауряднейшей газетной рубрики "происшествия". И вот результат: когда перестал действовать начальный эффект неожиданности (я - благодарный читатель), мне стало скучно, как при чтении детективного романа, от каждой страницы которого шибает посредственностью автора. Да, жизнь "такова", но произведение искусства не должно быть таковым. К тому же произведение искусства тут построено как обманка, это крышка от банки из-под сардинок, приклеенная к холсту, как на картине Пикассо, дурной картине Пикассо. Это не сюрреализм, как всякий истинный реализм, это, в сущности, недореализм.

Автор не вмешивается, он отказывается создавать произведение искусства, потому что демонстрирует гениальность искусства, внедренного в жизнь, лишь через конструкцию, через устройство театральной машины, но не привносит никакого стиля. Если сравнивать эту пьесу с ее источниками, то обнаруживается, что это всего лишь жалкая и гораздо более рациональная копия отчаявшегося, но лирически суггестивного реализма Чехова, отчаявшегося, но переполненного земными соками реализма Фолкнера, отчаявшегося, но метафизически суггестивного реализма Кафки, отчаявшегося, но юмористически суггестивного реализма Джойса, отчаявшегося, но стоического и воссозида-ющего гуманизма от Ницше до Мальро. В сущности, все они сюрреалисты, но Сартр не желает быть сюрреалистом, тут у него имеется небезынтересное и весьма похвальное намерение, вот только ведущее к уничтожению произведения искусства. Что ж, он вправе. Правда, это ведет к очередному уничтожению.

И здесь мы переходим из плоскости литературной в плоскость философскую. Сартр хочет сделать атеистическую пьесу, пьесу, в которой без всяких околичностей осуществляется реализм, человеческое, но человеческое марксистов десятилетней, двадцатилетней, а то и тридцатилетней давности. Пьесу, которая вписывается в теоретический мир Ленина. Существует только жизнь, и человек - не что иное, как его жизнь; такова мысль Маркса и Ницше. Но, желая уничтожить атмосферу религиозного потустороннего мира, он заимствует его мифологию. Хочет осмеять ее, однако использует и берет ее, но так, будто ни вот на столечко не верит в то, что использует. На самом-то деле он не только использует ее, но и полностью разделяет моралистическую точку зрению, предполагающую существование рая и ада. Он изображает нам преступников как преступников. Эта троица преступников считает себя таковыми и страдает от этого. Их преступление и есть для них ад. И здесь мы поворачиваемся спиной к Марксу и Ницше. Для них обоих понятие преступления - чистая условность, которая легко ниспровергается действием: по мнению одного - коллективным действием масс, разрушающим общество, где правит понятие преступления; по мнению другого - индивидуальным действием сверхчеловека, стоящего над обществом. Но у Сартра нет ничего подобного. Его преступники верят в свое преступление, и автор тоже верит. В одном месте у него даже есть намек на небо, которое существует параллельно аду, куда отправляется человек, имевший смелость покончить с собой. То есть мы находимся во вселенной, где полновластно правят добро и зло, причем в самой общепринятой и банальной форме. Вы мне скажете, но ведь именно из-за этого жизнь и является адом. Нет, жизнь является адом только для христиан или, скорей, не для христиан, которые как раз ускользают из него (благодаря их аду и раю), а для антихристиан, не ведающих, что они остаются христианами, христианами со знаком минус