Дневник 1939-1945 — страница 81 из 100

1) Переселить чехов (7 миллионов) в Восточную Пруссию, а жителей Восточной Пруссии - в Богемию. 2) Поменять территориально сербов и румын. Таким образом немцы окажутся по одну сторону, а славяне по другую. Можно считать, что хорваты и словенцы, равно как и словаки, ассимилированы германо-мадьярским миром(?) Можно бы также возвратить итальянцев с Адриатики, из Далмации в Италию и четко разделить сербов и венгров в Трансильвании. В этом нет ничего невозможного и, вполне вероятно, будет осуществлено.

27 июля

Национал-социалистический рейх собирается с силами, но по-прежнему никаких проявлений европейского социализма, никакой европейской реакции, только лишь чисто немецкая. Так что мы ничего не можем для него сделать и вынуждены оставить его собственной судьбе. Но для меня это не единственное разочарование, я уже два года как поставил на нем крест. Й писал я только лишь из гордости и, увы, из самолюбия. Но отныне я больше не пишу для газет.

29 июля

Я больше не стану писать статей ни для "Р(еволюсь-он> Н<асьональ>", ни для какой другой газеты. Два года я писал из гордости, чтобы не подумали, будто я испугался голлистских угроз, то есть, в конечном счете, из самолюбия. Но в глубине души я клеймлю не только парижских немцев, трусливых и жуликоватых либералов, которые все время обманывали и предавали нас, нас, поверивших в гитлеровскую европейскую революцию, я клеймлю сам гитлеризм, фашизм, оказавшийся органически неспособным произвести эту революцию. И теперь, когда Гитлер думает только о Германии, когда подтвердилась его полная неспособность видеть дальше Германии, когда в течение многих месяцев у него не нашлось ни единого слова для Европы, я действительно больше не могу продолжать писать. Я и так слишком долго писал лишь для того, чтобы показать, что не трушу.

К тому же я уже не смогу написать ни строчки, чтобы не проявился мой коммунизм. Единственный мой стимул выжить - чтобы бороться вместе с русскими против американцев. И я это делал бы со страстью, освободившись наконец-то от постоянно тревожившей меня затаенной мысли о социалистической несостоятельности гитлеризма. Но у меня нет ни малейшего желания унижаться перед коммунистами, особенно французскими и особенно литераторами. Следовательно, я умру.

В философском плане смерть меня привлекает, я уже созрел для нее. Я был бы недостоин звания человека, если в пятьдесят лет был бы не готов принять ее, почти готов. Впрочем, разве я не был каким-то инстинктивным мистическим образом готов к ней с двадцати лет, с кануна Шарльруа?

Само собой, я ничуть не жалею о десяти годах, отданных фашизму: я принадлежу к мелкой буржуазии и не мог поступить иначе. Я верил в возможность сочетать мой интеллектуальный и благородный социализм со старыми шуанскими ценностями, со старыми ценностями правых. Соприкоснувшись с коммунизмом, я между 1926 и 1934 годами отходил от него и скатился к фашизму, чтобы неистово наслаждаться подчинением своим самым непосредственным рефлексам. И тем не менее я не был вполне счастлив: мне не хотелось быть оторванным от народа. И я неизменно мучался из-за контактов в ППФ с людьми, представлявшими социальный консерватизм, вроде Л<е Руа> Ладюри и Пюше. Дорио разочаровал меня своим отходом от социализма. Когда я в первый раз встретился с ним в его кабинете в Сен-Дени и предложил свое перо, я сказал ему: "В своих статьях я буду нападать на капитализм (разумеется, умно, не впрямую, потому что пока еще вы нуждаетесь в них)", - и был потрясен, услыхав его совершенно искренний ответ: "Я больше не верю в социализм, он провалился даже в России, это уже пройденный этап". В определенном смысле он был прав, так как Сталин и в добре, и в зле был уже вне социализма.

Так что, вступая в ППФ, я страдал от того, что отказывался от своего интернационализма, и надеялся возместить эту утрату международными последствиями слияния Франции с Англией или Германией. В 1940 г. я написал статью, которую так и не опубликовал, "О принципиальных примуществах предложения Черчилля Рейно". Но все это было несостоятельно.

А помешала мне примкнуть к коммунизму жалкая реакция мелкого буржуа на неведомое, именуемое народом, реакция моего деда в период Коммуны. И еще не слишком большая притягательность для меня французских коммунистов. Когда же я увидел у Фогеля русских, все изменилось.

Дважды у меня была вспышка давнего французского национализма - в первые дни моего сотрудничества с Дорио и при вторжении немцев в 1940 г.; в обоих случаях я верил, что французы что-то еще могут сделать. Если бы гитлеризм имел европейскую направленность, я безраздельно предался бы ему и не испытывал бы потребности отхода. А сейчас я мог бы так же безраздельно предаться коммунизму, тем паче что все, что меня привлекает в фашизме, воспринято коммунизмом: физическая отвага, согласное биение крови в группе, живая иерархия, благородный взаимообмен между слабыми и сильными (слабые в России подавлены, но они там обожают принцип подавления). Это триумф монархии, аристократии в их живых основах, противоположность тому, что мы на Западе обычно понимаем под этими словами, и осознанная необходимость полного управления экономикой. Даже дураЦ" кий - в большей или меньшей степени - материализм в конце концов растворится в диалектике точно так же, как три, казалось бы, реакционных начала фашизма, действительно реакционных в фашизме.

Уже несколько дней я мечтаю написать роман,1 который вмещался бы в "Соломенных псов", вытекал бы из него - на тему о несостоявшейся инициации, о тех, кто прикоснулся к ней, а также о тех, кто отказался от нее, сочтя чрезмерно простой, = ад - это довольно тесное место, где содержатся лишь сознательно отвергнувшие инициацию, = основная канва - жизнь Ван Гога.

Вот те, кто не получил полной, окончательной инициации, но прикоснулся, предугадал ее: Виньи(?), Рембо(?), Аполлинер(?). Впечатление, что Нерваль, Гюго обрели посвящение во всей полноте, если воспринимать это слово в его глубинном, широком и религиозном, а не узко ритуальном и сектантском значении. Рембо предвидел драму, в конце которой приходишь либо к инициации, либо к самоубийству. Он боялся и того, и другого; может, потому-то он и бежал в дальние, экзотические страны. Но кому ведомо, что он думал, какие вынашивал замыслы, что сказал бы, если бы остался жив, если бы исцелился от своего преходящего помешательства, от своих меркантильных радостей? Дюкас прожил слишком короткую жизнь, чтобы соединить оба направления своего диалектического развития, обрести синтез "Мальдорора" и "Предисловия" к будущей книге стихов. Малларме наполовину укрылся в притворной или подлинной пустоте. Он отыскал как бы освобождение от инициации, сведя метафизическое и мистическое видение к "поэтическому вдохновению", к литературной разработке. Но тем не менее "Бросок костей", написанный в конце жизни, созвучен "Игитуру", написанному в начале. И он внутренне распознал Вилье, когда тот написал "Акселя". Бодлер чуть соприкоснулся с инициацией.

1 Роман этот, из которого Дриё напишет только четыре первые части, получит название "Воспоминания Дирка Распе".

Вилье тоже словно бы отказался от нее или, верней, утаил ее. Не скрывал ли ее Барбе под католицизмом? Блуа что-то о ней знал, его пристрастие к св. Иоанну доказывает это. Клодель устранился от нее с присущей ему осторожностью служителя официальной христианской философии. Аполлинер играл с нею. Бретон уперся в своей мирской, атеистической недоверчивости, решив, что не сможет вести себя в недрах оккультизма так же, как ведет себя с Богом. Неужели Лоу-ренс ничего не посгиг в Аравии? А вот другой Лоуренс определенно что-то знал. На Ван Гога под конец его нравственных поисков снизошло что-то вроде физического озарения, и он не смог этого вынести. Ницше тоже не смог вынести ослепляющего света высшего откровения: Бога нет, я есть Бог, следовательно, есть только я!

Этот ослепительный свет обжигает глаза человека Запада, который не может оставаться один. Некоторые переступили этот порог: есть я один, но ничего из того, что является мной, не существует, а то, что сверкает и лучится среди одиночества, это то, что во мне не является мной, а есть "Я", есть Бог. Но Бог вовсе не то, что просто существует, это то, что есть, и то, чего нет, бытие и небытие, и еще нечто иное, нежели бытие и небытие. Аминь.

2 августа

На что может надеяться Гитлер? На то же, на что надеялся Наполеон в 1813, 1814 и даже в 1815 году - а может, и позже. Когда человек одержим какой-либо великой жаждой, как он может избавиться от нее: он такой, потому что у него никогда не было силы смириться. И несомненно немцы, во всяком случае народ, по-прежнему привязаны к нему, потому что он остается олицетворением их судьбы точно так же, как это было с Наполеоном и французами. Ведь до Наполеона французы жаждали именно того, что он хотел им дать. Гитлер и Наполеон являются выражением жажды, веры и бессилия людей, их надежды и их безнадежности. Отвергнуть его они могут лишь в последний миг, когда уже бывает слишком поздно. А что до полковников графов фон Штауффенбергов, то имя им легион. Злобному бессилию этой касты в Европе уже лет сто, а то и все двести. В ней слилось все, что дискредитировало, принизило, подорвало, растлило, покрыло позором дворянство. Она за это была и будет еще покарана.

Вильгельм II был предварительной карикатурой Гитлера, но как явление Гитлер - это всего лишь сверхВильгельм II; сверхлюди вовсе не являются сверхчеловеками. Как таковые великие люди в конечном счете являются всего лишь усредненными великими людьми, точным выражением своего класса, пока еще сплоченного и способного обуздывать себя: Ришелье, Питты, Бисмарк. Пока еще жизнесопобного дворянства. Что олицетворяет Сталин? Это также усредненный великий человек, он победил Ленина в главном испытании и, вне всяких сомнений, победил бы его, даже если бы тот был жив; естественно, он избавился от наивного интеллектуала Троцкого - простонародного Шатобриа-на - и теперь побеждает Гитлера. В чем слабость Гитлера? Не в нем самом, она в Германии, имеющей такое неудачное географическое положение, расположенной в исчерпавшей себя, одряхлевшей Европе. Его недостатки - всего лишь отчаянная реакция на неотвратимое о