Дневник 1939-1945 — страница 85 из 100

Сопротивление - это фашизм, который не смеет и никогда не посмеет назвать себя подлинным своим именем, никогда не посмеет развить свои истоки. Следовательно, сопротивление останется мертворожденным, будет раздавлено между возрождающейся демократией и коммунизмом. Его составляющие, которые втайне всегда были разделены, будут отброшены направо и налево. И тогда демократия (капитализм) окажется совершенно голой перед коммунизмом. Сопротивление так и не решится стать фашизмом, а если решится, то слишком поздно - и коммунизм сожрет его. И на этом все, точка. Это слишком очевидно, чтобы представлять какой-то интерес. Нет уж, лучше я буду гулять по лесам, топтать последние листья, писать "Дирка Распе", читать поэтов и философов.

8 ноября

1924, 1925 годы были первым поворотным пунктом в моей жизни. Если бы я писал автобиографию, то усиленно настаивал бы на этом. В "Жиле" я загубил роман, который мог бы обрести весь свой импульс именно в этом резком повороте. В январе 1924 г. в Алжире я встретил Эмму Бенар; я приехал с нею в Париж, потом мы отправились в Клобенштайн (Тироль) и в Венецию. Тогда я писал, а может, уже заканчивал "Масштаб Франции". Эмма заболела. Мы вернулись в Париж. Мартель1 сделал ей операцию. Я оставил ее, лето в Жьене, связь с г-жой Таньяр. С Эммой я возобновил отношения и бросил ее осенью. Начал писать "Мужчину, на которого вешаются женщины".

Я возвратился в свою квартиру на бульваре Кур-сель, дом 40, которую покинул, поселившись в ее любовном гнездышке на улице Ренод. Не помню точно, когда я прекратил видеться с ней и давать ей деньги; возможно, только весной следующего года. Кажется, она умерла в Алжире в конце 1925 г. В 1925 г. я проводил вакации в Гетари вместе с Арагоном. - Продолжал "Мужчину, на которого вешаются женщины". Встреча с Конни Уош - важное событие.2 Но когда все это точно было - в 1923 или 1924 г.? Совершенно не помню. Думаю все-таки, что это происходило в 1923 и 1924 г., потому что в середине 1925 г., когда меня бросила Конни, я написал в "НРФ" письмо Арагону, в результате которого между нами произошел разрыв. Память уже начинает сдавать; если писать мемуары, то начинать надо сейчас, потом будет поздно.

- Если говорить о поворотных моментах, то вторым была поездка в Аргентину в 1932 г. Она не имеет никакого отношения к любви; просто там, выступая с публичными лекциями ("Кризис демократии в Европе") - в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни, - я по реакции прессы осознал, что западное общество выходит из оцепенения, что оно будет разрываться между фашизмом и коммунизмом. Именно с этого момента я семимильными шагами устремился к падению в свое политическое предназначение. А до той поры я увиливал от него. В октябре после возвращения я поехал с лекциями в Германию. В следующем году или в тридцать четвертом я ездил в Ч(ехословакию), Венгрию и Италию? Да, это было в 1934 г. (после того как я провел некоторое время в Бель-Иль с Николь Бордо (...)). В январе 1934 г. (по-моему, так) Бертран де Жувенель повез меня в Берлин, и, кажется, тогда я и познакомился с Абетцом. В 1935 г. я ездил на съезд в Нюрнберг, а потом в Москву. В 1936 г. я участвовал в первом собрании сторонников Дорио в Сен-Дени.

Около 1934 г. я чуть было не стал коммунистом, так мне сейчас представляется. С 1926 по 1935 г. я сближался с коммунизмом, понемножку изучал Маркса, экономику; фактически я стал социалистом после двадцать восьмого или двадцать девятого года.

Пишу я все это, потому что мне скучно и дождь льет без передышки; читать я устал, а писать "Распе" могу только по два часа в день. А если упрусь и продолжаю писать, получается скверно, и я устаю. Во второй половине дня я подавляю желание опять взяться за рукопись: дескать, писать надо не только два часа по утрам. Нехватка темперамента.

Либо верить в мир, либо верить в Бога. Но одно исключает другое. Невозможно представить Бесконечное, творящее конечное; все истолкования, которые даются по этому поводу, смехотворны. Даже концепция Веданты (Санкхья), Бог как сновидение мира, это еще невозможней. Но почему бы совершенному не увидеть во сне несовершенное? Во всяком случае подобное объяснение не такое уж немыслимое. Но Бесконечному нет необходимости в конечном, чтобы постичь себя; ему вообще нет нужды в собственном постижении. Даже Генон не может выбраться из этого; он изящно обходит трудность, немногословно трактуя о системах божественного происхождения. Системы эти ничего не объясняют, хотя они гораздо тоньше, чем христианское упрощенчество.

28 ноября

Вот уже неделя, как произошла смена пейзажа.1 Но, слава Богу, я по-прежнему в деревне. Надеюсь, у меня еще долго не будет повода возвращаться в Париж. Продолжаю писать "Дирка Распе", в котором набрасываю новый образ моей свободы. Увы, я читаю газеты; надо будет покончить с этим, прекратить их читать... Что я и сделаю, когда наконец смогу стать странником, с чем пока мешкаю, и в ожидании конца отправлюсь на поиски приключений по Европе и миру.

- Перечитываю Паскаля. Янсенизм, как и другие крайние формы христианства, что сродни ему (кальвинизм, некоторые мистические системы), подкупает меня своей яростной логикой. Все через Бога и для Бога. Человеческая личность в определенном отношении уничтожена. Тут есть сближение с мистикой

Дриё находился в Шартретт, в сельском доме его первой жены.

Аверроэса и Майстера Экхарта; все исчезает перед божественной единственностью, в том смысле что предопределение означает абсолютно непостижимый и внешне произвольный характер божественного всемогущества.

Разумеется, янсенисты не подавляют душу перед Богом, не подталкивают ее слиться с Богом, но подчиняют ее нравственному и даже космическому порядку таким образом, что результаты одинаковы на обоих направлениях, по каким продвигаются эти пламенно жаждущие единства, для которых души растворяются в душе. И, по сути, для янсенистов важна не столько проблема зла, как для мистиков, сколько проблема единения в Боге.

Суровость решения янсенистов - вечное проклятие для большинства - соответствует идее, которую можно вычитать у тех, кто достиг, как Генон, высокой степени посвящения, идее насчет того, что род человеческий, чей удел по преимуществу предопределен, практически не способен высвободиться из мира сего, и случаи, когда удается ускользнуть в план индетерми-нированности, исключительно редки. Немногочисленность избранных у кальвинистов и янсенистов соответствует немногочисленности бодисатв у буддистов.

4 декабря

Прочел тут в романе Пеладана (еще один автор, которого так презирают и высмеивают, хотя львиная доля академиков всех времен ему и в подметки не годится, а уж невежество тех, кто обвиняет его в плагиате или в чем-то подобном во всех сферах, должно бы заставить их замолчать; он вполне достойный ученик Барбе и Вилье. Не столь тонкий и глубокий, как Блуа, он гораздо разносторонней, и широта эта отнюдь не всегда пуста. Границы его этики достаточно широки и включают значительный опыт. Он выше Буржа):

"Как это чудесно найти друзей, в которых время переплавило старых врагов". Увы, такого со мной еще не случалось, а вот старых друзей во врагов время переплавляло. Вот уже двадцать лет, как мы разошлись с Арагоном, который все сильней и сильней ненавидит меня; да, конечно, порой он меня раздражал, и я первым дал выход тому скрытому напряжению, что таилось под нашими приязненными и нежными отношениями молодых лет. Впрочем, мы резко разошлись философски: для меня был нестерпим аффектированный или искренний материализм этого юнца, который писал такие дивные страницы о субъективном идеализме. В сексуальном же отношении я видел его насквозь и понимаю, что этого он мне не простил, как не простил и того, что я его ссужал деньгами. В те годы он с его талантом вечно нуждался в деньгах, а у меня они тогда водились.

А Бернье? Он был слишком глуп, слишком невежествен.1

Утром я встаю около половины девятого, но сперва в постели выпиваю чай, ем бутерброды, выкуриваю сигарету. Мою физию, руки, чищу зубы. Бреюсь я через день, ванну принимаю только раз в неделю. Пишу "Воспоминания Дирка Распе" и бросаю взгляды на остатки парка, изуродованного небрежным дровосеком. Без усилий пишу от четырех до восьми страниц, никогда не перечитывая то, что написал вчера. Роман я пишу, не обращая внимание на сделанное раньше; быть может, так мне удастся добиться жизненной неопределенности. Впрочем, в этом отношении память у меня вполне надежная. Конечно, потом, как обычно, буду сильно править.

Колю дрова. Завтракаю: одно единственное блюдо и ячменный кофе. Курю и прогуливаюсь по парку. де. ревья стоят нагие, и я иду по толстому ковру из палых листьев и плюща. До меня доносятся разговоры на ферме: она совсем рядом, всего в нескольких шагах. Тут есть жеребая ослица, она бродит по парку и, завидев меня, галопом удирает, а случается, подпускает меня к себе, это уж какое у нее настроение. Счастливица, она никогда не работает.

В три возвращаюсь, читаю Паскаля или Евангелия. Пишу этюд о мифологии Бодлера.1 После пяти читаю какой-нибудь дрянной романчик или что-нибудь по истории. Изучаю "Буколики" Вергилия. В девятый раз перечитываю "Комментарии" Цезаря; патриотическое волнение, первое изображение той реальности, что именуется Галлией, Францией. Для отдыха сочиняю какой-нибудь дурной стишок, который пойдет в огонь.

Ужинаю: суп и какие-нибудь овощи. Потом снова принимаюсь за чтение либо провожу часок с "управляющим хозяйством". Засыпаю в одиннадцать и сплю крепким сном.

Паскаль вводит в заблуждение беспорядочностью своих "Фрагментов", беспорядочностью, которой он вовсе не хотел; в этом видят непринужденность, от которой бы он избавился, если бы завершил свое великое произведение. Сам того не желая, он написал шедевр, если говорить о свободе и искусстве выразительности. Итак, умершие молодыми обретают очарование незаконченности - Рембо, Лотреамон. Блаженны те, кто написал мало книг, у них не было времени достичь признания, приручить, повторяясь, к себе.