Раньше мне случалось испытывать страх (вероятно, тот же самый страх, какой познал Ницше, когда поверил, будто первым открыл идею вечного возвращения, идею вечного полдня), когда я слишком прямо двигался к ощущению непрерывности жизни, к тому, что рождение вовсе не было началом, а смерть не будет концом. Я чувствовал тогда усталость, беспредельный страх. И, разумеется, многие люди терпят жизнь, потому что в своем желании покоя верят в небытие, потому что убеждены в наступлении небытия - без сомнения, даже тогда, когда нехотя разделяют самые банальные положения философии и религии относительно бессмертия.
Из этого жуткого чувства бесконечности жизни исходят буддисты, чтобы предложить свою концепцию спасения как искоренения жизни, но не человеческой, а вечной, представляющей собой неопределенный цикл земных существований. Буддисты рассчитывают уничтожить "вечную жизнь", так как она является увековечиванием индивидуальной жизни.
Этот страх полностью пропал у меня, когда я познакомился и немножко понял индийские (и китайские) идеи, различие между "я" и "Я", между жизнью и сущностью, лишь пеной которой является жизнь, между бытием и тем, что по ту сторону бытия, между бытием и небытием, с одной стороны, и тем, что стоит за этой антиномией.
В последние дни я убедился, насколько в нас сильны суеверия, а также до чего слабы они во мне. У меня проскользнула смутная мысль: "А что, если и впрямь существует Бог, такой, о каком говорит катехизис? И существует Божий суд, и существуют рай и ад?" Мысль эта промелькнула, но не зацепилась во мне. Я не могу считать себя ответственным за мгновенные настроения, как и за тех призраков, которые во всякое время проскальзывают в сознании, что доказывает: сознание отнюдь не самая лучшая наша часть, оно переполнено никчемными, отвратительными вещами, мусором. И разве в обычное время мы без конца не становимся жертвами ассоциаций случайных идей, всякого дурацкого вздора?
Такие мысли возникали у меня раза два-три, и я их отмечаю для очистки совести. Но в самые последние мгновения ничего подобного не было.
Вплоть до предпоследних часов происходили вторжения и других мелочных тривиальных мыслей, но я воспринимал это без недовольства, с лучезарным настроением, разумеется, если они не слишком задерживались. И они действительно исчезали, едва возникнув.
Мне скажут: "Но ведь вы же не умерли, и ваше поведение доказывает: ваш "инстинкт" знал, что вы останетесь живы. Вы не были отмечены смертью, иначе чувствовали бы себя совсем по-другому. Будь вы отмечены ею, вы бы почувствовали, как на вас накатывают ее вестники, страх, тревога, сомнения. Вы не были бы так уверены в себе". Но, во-первых, есть множество примеров людей, которые действительно умерли и перед смертью были столь же спокойны, как я. А кроме того, все было за то, что я умру. Я остался жив лишь по случайности. Я принял тридцать сентиграммов люминала, а этой дозы более чем достаточно.
Я не думал, что, внезапно покинув своих друзей, причиню им горе. У меня было настолько полное и острое чувство никчемности всего, что есть в жизни, что даже самое тяжкое горе, причиненное мной, казалось мне мелким в сравнении с чувством, которое возникнет у них от поданного мной примера, с чудом, какое в середине жизни имеется в их распоряжении.
Впрочем, я не очень-то верил в продолжительность и глубину горя, которое я им причиню.1 Я настолько мало был привязан к людям, что они просто не могли слишком сильно привязаться ко мне. И тем не менее в последние годы я был гораздо ласковей, чем прежде.
В этом, конечно, проявился мой обидчивый характер: я сердился на них за то, что они мало дорожили мной. Но также и некая проказливость: я представлял, как они горюют, роняют слезинку, но вскоре забывают меня. Попозже, ощутив пустоту, они будут сожалеть обо мне гораздо сильней, но ничуть не больше, чем о многих других вещах, которые они утрачивают одну за другой.
А еще я с некоторой веселостью думал, что в нынешних обстоятельствах они почувствуют облегчение: я компрометировал их. Было и нечто комическое: желая их избавить от себя, но промедлив с самоубийством, я причинил им еще больше трудностей.
Вопреки статистике, которая свидетельствует, что к самоубийству прибегает лишь очень незначительное число мужчин и женщин, но которая, группируя эти случаи, придает им клеймо банальности, как любому другому массовому явлению, каким бы количественно незначительным оно ни было, в глазах иных самоубийство сохраняет отпечаток редкостности, каковая уже сама по себе придает ему значительности. Кое-кто кончает с собой по причинам иным, нежели пресно-сентиментальные или тривиально-социальные; эти люди кончают с собой по причине, а не по причинам. Они выказывают тем самым любопытство и вожделение высшего порядка, достойную восхищения любовь к сокровенному и исключительному. Если говорить обо мне, меня больше всего привлекает в самоубийстве то, что этот акт совершается в одиночестве. Я же приписываю одиночеству все достоинства, какие только возможно; для меня оно сопрягается с сосредоточенностью и медитацией, с изысканностью сердца и ума, со строгостью к себе, смягченной иронией, с блистательностью сопоставлений и выводов.
Конечно, существуют некие общеизвестные причины самоубийства, которые включают неудовлетворенное тщеславие, озлобление и множество других низменных и заурядных чувств, но ведь в жизни ничего бы не совершалось, если бы каждый поступок расценивался по возможным недостойным побуждениям.
Я очень надеялся, что бурные события сделают мой уход незаметным. Но вышло все не так; быстрого и полного разрушения Парижа, которое я предвидел, не произошло. Мне надо было бы придерживаться моего первоначального плана, состоявшего в том, чтобы уехать подальше, совершить самоубийство не в Париже, а где-нибудь в сельском уединении, причем спороть с одежды все метки и этикетки. Тогда бы мой труп не смогли опознать.
К сожалению, я подумал, что это причинит значительные моральные и материальные затруднения моему брату и немногим друзьям, которые очень долгое время пребывали бы в состоянии неопределенности, даже если бы я, уходя из жизни, оставил письмо, в котором объявил бы о своем решении.
В тот последний день я не знал, чем заняться. Все, за что я брался, выпадало у меня из рук. Мне все казалось тщетным и уже как бы исчезнувшим. Это чувство "а-чего-ради", как естественное следствие моего решения, в последние месяцы постепенно захватывало меня все больше, а две или три последние недели стало исключительно сильным и всеобъемлющим. Все заботы и дела отпадали одно за другим, но в тот последний день чувство это до предела обострилось, и мне казалось, будто оно, подобно иголке, восхитительно покалывает мне сердце.1
Мне не нужно было встречаться ни с кем из друзей. Правда, у меня было их очень мало, и события рассеяли их; что же до других, я с недавних пор досыта наелся их равнодушия, того равнодушия, которое прорывается сквозь самые заботливые и сочувственные слова и которое так хорошо улавливают дети, старики, тяжелобольные, претерпевшие большое несчастье, а также все, кто еще или уже близки к окончательному и неизбежному пределу. Так же обстояло и с женщинами; я боялся, что их слишком легко убаюкает моя ложь либо они опять начнут робко перебирать четки общих мест насчет полезности моей жизни. Высшее общественное понятие, похоже, присвоенное женщинами; ведь по сути дела общество существует только благодаря им и для них; их трудами оно без конца обновляется, они его созидательницы, королевы и яростные хранительницы; не будь их, мужчины, эти попавшие в ловушку ангелы, давно бы уже вознеслись на небеса.
По счастью, несмотря на то что я уже давно готовился к уходу, мне нужно было завершить кое-какие мелкие дела в доме, и это заняло у меня все утро. А после полудня я, честное слово, пошел прогуляться. Я - большой любитель публичных домов, но неожиданно у меня не возникло ни малейшего желания заглянуть туда. Любовь совершенно ничего не значила для меня, совершенно ничего. Ни любовь, ни вино, вот только табак оставался необходимой приправой жизни, но, слава Богу, у меня он был.
Мне не захотелось сразу же отправляться в мое излюбленное место, я решил в последний раз окунуться в омерзительную людскую толпу. Я пошел по бульварам.
Я смотрел на снующих мимо людей, но не обычным успокоенным взглядом, а так, как смотрит путешественник, покидающий город и всем приписывающий неуравновешенность и непрочность, что существует в нем. Мне казалось, будто люди куда-то бегут в растерянности, хотя и понимал, что переношу на них свое душевное состояние. Правда, прошло еще не слишком много дней с тех пор, как кончилась оккупация, так что мое восприятие могло быть вполне соответствующим действительности.
А потом я отправился в Тюильри, он находится недалеко от моего дома, и в последние годы я подолгу там просиживал. Народу там всегда было немного, и я мог проводить долгие часы в размышлениях и за чтением. К тому же я всегда с удовольствием любовался перспективой, что открывается в центральной аллее.
С 1939 г. я носил в себе глубокое ощущение, что все дряхлеет. Я с философской пристальностью вглядывался в каждую вещь, точно она вот-вот исчезнет, либо так, словно собирался описать ее. Но что значит даже обостреннейшая философская мысль в сравнении со взглядом приговоренного к смерти, который выкуривает свои последние сигареты, зная, что этот взгляд поистине последний?
В этот момент во мне начал возникать широко распространенный феномен: понимаешь, что наконец настал серьезный, решающий миг, и в то же время разочарован пустотой, которую чувствуешь в сердце. Мысли и чувства куда-то уходят. Так бывает во все важные мгновения жизни; я был разочарован первым причастием, молитвой, первым сексуальным контактом с женщиной, первой атакой буквально через пятнадцать минут после ее начала (но ею как раз в наименьшей степени), тем, что однажды наконец смог написать что-то действительно стоящее, самыми прекрасными пейзажами на свете. Но тут я себя останавливаю, поскольку я утрирую: я ведь прекрасно помню тот день, когда молился за своего заболевшего брата - мне было двенадцать лет, - но ведь была не только молитва о помощи, была атака в Шарльруа, первая моя любовь (но не первый сексуальный контакт), некоторые книги, Парфенон. Одним словом, возникало все больше и больше стойких и неоспоримых впечатлений. Наконец, я храню несомненное и полное воспо-минанание обо всей своей жизни. И это заставило меня поверить, что вечность вмещается в мгновение...