«Это процесс обычный, естественный», — говорит доктор Боне. И я тоже понимаю, что ощущение беспорядка, внутренняя подавленность родились из одержимости, а не из моего эксперимента с ЛСД. Возможно, это началось с заботы, которую я проявляла о многих людях в трудные моменты, а заботиться было одним из свойств моей матери. Так мы живем в одной последовательности ассоциаций, настроений, ощущений, которые необходимо постоянно отделять от нашего неодержимого «я», от «я», свободного от вторжений других, от вмешательств в дела других.
Вот почему в течение этих месяцев Mea Culpa мне было так стыдно за себя. Я не была самой собой, а заимствовала черты моей матери, черты, которые не любила; они сливались с качеством, которое я так ценила раньше и которого мне так не хватало в моменты физической слабости — этой силой, которой она покоряла в период кризиса, этой энергией, с которой она заботилась о тебе пока ты не выздоравливал.
Пруст много пишет об одержимости мертвыми, но ничего об акте их изгнания, что является задачей человека анализирующего.
Я задаюсь вопросом о том, как первобытным людям удавалось определять свои переломные моменты и с такой же математической точностью — необходимость в заклинаниях (вот период полового созревания, вот — вступления в брак, а вот — время изгонять мертвецов, которые не дают вам покоя), ведь у всех есть свой индивидуальный ритм, не имеющий отношения ко временному календарю.
Дух моей матери, поселившийся в ее швейной машинке и золотом наперстке, не внушает мне любви к домашнему хозяйству. Возможно, что ее раздражительность была знаком бунта против первостепенности ее роли в доме как матери, и что то, с чем я себя отождествляла, является правдой более глубокой, чем я когда-либо осознавала: мать, которая не хотела быть матерью все время, но должна была ею быть для своего мужа и троих маленьких детей, хотя в свое время хотела стать профессиональной певицей.
Я никогда не понимала людей, стремящихся к богатству вместо того, чтобы стремиться к любви. Тревоги делового человека мне непонятны, так же как и его радости. Конечно, мне можно возразить, что в своей озабоченности любовью я показала больше тревоги, чем радости, но это был мир глубоко обогащенный, и прибыль была сокровищем воспоминаний. Стремление к богатству отнимает всю вашу жизнь, как капризная любовница, и удовлетворяет ваши желания лишь когда вы состаритесь, или же стирает их из памяти, если повезет, и это, несомненно, гораздо более обманчиво, чем любовник, который все время вкладывает свое богатство в вас.
Деловой человек, которого предали, остается ни с чем, если деньги потеряны, как в игре. Преданный любовник не остается с пустыми руками.
Необыкновенный шведский фильм «Улыбка летней ночи», снятый Ингмаром Бергманом. Обычная история достигает глубины трагедии посредством искусства столь же великого, как искусство Гойи или Брейгеля[18]. Камера в его руках трансформирует и видит больше, чем глаз человека. Она объединяет атмосферу снов и кошмаров. И поскольку она запечатлевает самые глубокие, самые темные тайники нашего сознания, в нашу память врезаются образы, которые не стираются, едва мы покидаем зрительный зал.
Таким образом, два открытия. Второе — это отрывок из неопубликованного еще романа Маргариты Янг «Моя дорогая мисс Макинтош», напечатанный в журнале «Нью Уорлд Райтинг». Удивительная манера трактовать иллюзию и реальность. Немедленное вступление в мир подсознательного.
Она разрешила конфликт с действительностью, заявив, что ее мать — мечтательница — была сумасшедшей и поэтому могла свободно внедряться в мир подсознания и ведать о своих грезах, фантазиях, иллюзиях. Отмеченные печатью безумия в глазах боязливой американской общественности (боязливой перед всем, что эманирует из тьмы нашей сущности), дикие животные, рожденные фантазией, похожи на животных в зоопарке. Редкие экземпляры ограждены от зрителя решеткой. Пренебречь этой решеткой в отношениях с обществом было моим промахом.
Но для меня, любящей прикоснуться к мечтателю и быть посвященной в его мечту, произведение Маргариты Янг немедленно стало самым прекрасным выражением нашей сумеречной жизни с тех пор, как я прочла «Древо ночи».
Мы встретились однажды у Джона Кеннеди, но я тогда ее еще не читала и ничего не поняла из ее монолога. Это было все равно, что прочесть «Улисса» в один присест. Мы всё же попытались увидеться вновь. Ее певучий и мелодичный голос звучит, лаская слух, на другом конце провода. «Я уезжаю в Италию. Мы могли бы увидеться? Это я дала согласие на публикацию отрывка из Вашего романа в журнале «Тайгерз Ай».
Мы не увиделись. Но как только я ее прочла, я поняла, что она, без сомнения, — наш лучший автор.
Я пишу эту главу моего Дневника в автобусе, по пути к Якобсону и его витаминам, по пути к Богнер и ее разъяснениям, по пути к Фрэнсис и ее новым картинам.
Выражение лица Макса Якобсона, когда он исцеляет больного, когда он слышит его слова: «Я чувствую себя лучше», выдает врача, который заинтересован, который вкладывает сердце и душу в свою борьбу с болезнью. Величайшая гордость, величайшая радость появляются в его взгляде и просветляют его. В очередной раз он восторжествовал над своими врагами: болезнью и смертью.
Глаза подобны пейзажу. У Ренаты они вызывают в памяти море. Это глаза морской синевы. Вы видите в них расплавленную жизнь, яркие светящиеся точки, живость зелени, голубизны и золота, которые смешиваются как в Океане. Глаза Поля — это льдинки, в которых отражается зимнее солнце. Лед сталактита. Они никогда не тают. В глазах друга, который вспоминает о своем первом сне, зелень и золото излучают тепло. Они искрятся. Это венецианские глаза, каналы, в которых играют блики, в них заключено все золото Венеции; можно подумать, что они горят в ночи.
А еще есть глаза цвета земли. В них нет ни горизонтов, ни глубин. Это все оттенки коричневого, которые есть на земле, — глаза лисицы, собаки, газели, зайца, лани. Они не отражают ни воду, ни небо, а сохраняют свой глубокий карий цвет. Черные глаза подобны углю, добываемому в шахтах. Они могут воспламеняться. Они тлеют. Черное может гореть.
Есть также глаза, подобные электрическому свету. Как лампа на проводе, как фары автомобиля. Ты не погружаешься в их глубину, а сталкиваешься с их пустотой. Они вас ни леденят, ни согревают.
Есть японские глаза, похожие на щели в жалюзи или решетчатых ставнях, они не позволяют заглянуть в человека. Другие колеблются, как пламя свечи. Иные напоминают витрины магазинов, в которых отражаются улицы, машины, прохожие. Есть глаза американской Королевы красоты, их носят как драгоценные камни, которыми все восхищаются. Они похожи на кошачьи. Ты почти можешь видеть, где заканчиваются очертания округлых камней, мраморные сферы, впечатанные в плоть. Есть глаза, похожие на аквариумы в миниатюре, в них заметны крохотные точки подводной жизни, которой затрудняешься дать название.
Написала несколько страниц об Аннетт Нанкарроу[19]. Полностью переписала «Солнечную лодку», она стала живее. Все встает на свои места. Все, к чему я прикасаюсь, начинает сиять.
Прочла книгу Хаксли «Небеса и Ад».
«В том, что мы называли мистическим, художник был тем, кому, благодаря искусству или же абстрагируясь от сознательного мышления в силу гениальности, голода, безумия, обычаев, а сегодня и наркотиков, удавалось стать тем, что называют антиподом».
Хаксли забыл об одном из самых верных способов абстрагирования от сознательного мышления — психоанализе.
Письмо Джима:
Я вернулся к тетради Дневника, озаглавленной «Огонь», закончил ее, и теперь нахожусь на середине «Фата Морганы». Мой величайший страх — это схватить Вашу мысль так, что мне больше нечего останется читать. В «Фата Моргане» меня очень тронула глава «Я у себя дома с Чудесным». А также глава об изменчивых зеркалах отрочества и детства. И фраза: «В какой же нелепый и бессмысленный тупик, оказывается, загнан мир! Мне это смешно». Это после долгой исповеди о Вашем видении мира, которое кажется непозволительным тем, кто Вашего взгляда не разделяет, Вы иногда упрекаете себя за недостаток мужества. Я нахожу это удивительным, и в то же время я это понимаю. Мужество относительно. Мужество жить в полную силу стало чем-то банальным, негероическим, а Вы принимаетесь за невозможное: открыть это миру. У меня нет Вашего мужества. Я просто хотел бы иметь немного Вашей слабости.
Я почти закончил пятьдесят пятую тетрадь. Личность и написанное постепенно обрели ясность, мудрость, красоту. Это большая личная сага, очень правдивая — кажется, величайшая из всех существующих. Присутствуют все важнейшие этапы: движение наугад, поиск, возврат к пройденному, дерзкий и блестящий шаг вперед на пути к осознанию и свободе.
Этот дневник — урожай ведьмы-ангела, вскормленной светом во всех его проявлениях — свечой, луной, солнцем, и читая его, я ощущаю себя волшебником, обнаружившим сокровища, которых ему хватит на всю зиму. Я рад, что Вы сейчас далеко, иначе я бы высказал Вам все это, и это бы испарилось. Это осталось бы во мне, а Вам ничего не досталось бы взамен. Я чувствую, что должен сыграть роль всего мира в своей реакции на написанное Вами. Всем дверям надлежало бы распахнуться с восхищением и благодарностью за Ваше мужество и за написанное. Полагаю, Вам в этом отказывают, чтобы заставить Вас продолжить работу, и чтобы уберечь Вас от соблазнов. У Вас есть все уровни, я никогда не встречал этого в других книгах — чувственность, интеллектуальность, мистицизм, и без какой-либо осознанной организации с Вашей стороны происходит их слияние (Вы плохо организуете, должен Вам сказать, и вот почему: не в этом Ваша задача), причем один план трактует другой так хорошо, что они проясняются оба.