Дневник 2002–2006 — страница 59 из 63

ем в машине Дениса перчатки, стоял в автобусе в желтых варежках, пытался рассмотреть, как называется коктейль, так и не смог. Когда входил, пытался понять, какой стороной засовывать в турникет билет: всего полтора месяца, а уже растерял навыки.


4 декабря

Вот банальная, но все равно прекрасная мысль: кто не говорит, тот не живет. Нечего рассказывать — значит, нет жизни. Нечего рассказать — значит, уже не нужно жить.


Ехал в маршрутке. Водитель — молодой парень, кажется, деревенский, он рассказывал своей подружке, которая каталась с ним, как накануне добирался до дома, сойдя с электрички; в хорошем смысле деревенский, очень чистый, с красивыми розовыми руками, в вязаном полосатом свитере (красная, белая, синяя полоски) и болоньевой безрукавке. Аккуратный — такими аккуратными могут быть только прилежные крестьяне: монеты у него были аккуратно разложены, купюры скреплены держателями. Перед лобовым стеклом болталась елочка-освежитель воздуха, деревянный крест на четках. Он говорил своим мягким голосом всем сходящим пассажирам до свидания и называл сумму сдачи, которую давал. Все время разговаривал со своей подружкой, кажется, они выясняли отношения, но как-то спокойно. Он все время клал ей свою большую руку на колено. Ты была в ашане? — Нет, не была. — Сходи, там есть все… Давай как-нибудь вместе сходим. — Ну ты что, дурачок, конечно я была в ашане, уже наверное раз пять… Вот ты меня не любишь, возьму и уйду от тебя. — А тебе, что есть к кому? — Ну найдется. — И к кому ты можешь от меня уйти? Ну-ка — скажи!

И т. п.


«При восхождении на единственную в своем роде грандиозную Бернину, по красоте своей превосходящую Монблан, мы с уверенностью могли рассчитывать на своеобразное удовольствие. Однако последнее было отравлено чрезвычайным утомлением, сопряженным с подъемом и дальнейшим передвижением по удивительному глетчеру. Снова, на этот раз в усиленной степени, ощутил я то возвышенное чувство святости пустыни, тот помимо воли умиротворяющий покой, который вызывает во всяком пульсирующем человеческом организме замирание растительной жизни. После двухчасового углубления в ущелье глетчера мы перед трудным обратным путем подкрепились захваченной едой и шампанским, замороженным в ледяных скважинах. На себе я убедился в крайне изнуряющем свойстве воздуха горных областей; но затем — в пастушеской хижине — я смог освежиться великолепным молоком».


Наверное, играть в футбол на снегу в сильный снегопад — какое-то особенное удовольствие. Сегодня на школьной спортплощадке под моими окнами энтузиасты гоняли мяч. Потом проезжал мимо футбольного поля — на нем тоже видел футболистов.


Все время хочу спать. После семи вечера впадаю в странное дремотное состояние.

Зато рано просыпаюсь.

Мне нравятся подошвы кроссовок.


5 декабря

Мне очень хотелось бы вести жизнь Schwärmer'a. Жить в одиночестве, в фантазийном мире, в окружении лишь своих фантазий, растворяться в буквах и страницах книг, которые я читал бы. Но известно, что в наши дни это уже невозможно (хотя, еще в советские времена — как и в XIX веке — с этим боролись, называли Schwärmer'oв тунеядцами). Во-первых, ты всегда не один; во-вторых, в мире телевидения, кино и интернета каждый — вполне себе госпожа Бовари.


Раньше я думал, что курсанты-пидорасы — это выдумка престарелых озабоченных гомосеков. Но сегодня я ехал в метро, и рядом со мной стояли курсанты в зеленых шинелях и меховых шапках — один высокий, второй небольшого роста, коренастый — и вели такой разговор:

— Ты чего, зачем ты его добиваешься?

— Я его не добиваюсь, это он меня добивается!

— Да блин, чего ты с ним встречаешься-то? А? Он же одевается как чмо. Блин, у него такие дурацкие красные кроссовки, он совсем тебе не подходит. Зачем он тебе?

У меня открылся рот и не закрывался целых две остановки.

Потом я закрыл рот и вышел.

Еще я видел в метро высокого широкоплечего красавца с вьющимися волосами, в серой вельветовой куртке, потертой на спине. Но задница у него — увы — была так себе. (Лица я вообще не видел, даже в отражении: такой он был высокий.)


Кропоткина очень интересно читать. У него есть книга про взаимопомощь в мире животных. Про то, что животные помогают друг другу, а люди нет, потому что в мире животных нет власти, церкви и денег, а в мире людей власть, церковь и деньги есть. Ну так вот к миру животных у Кропоткина относятся муравьи, воробьи, сурки и чукчи.


13 декабря

Мне очень хочется быть меланхоликом. Но я, кажется, холерик.


18 декабря

В пятницу умер Самсон Наумович, муж проф. Павловой.

Я был у них в прошлую субботу, мы с ним пили чай, говорили, как обычно, о каких-то книгах и о студентах. Потом мы с проф. Павловой обсуждали разные дела, я стал собираться домой. Проф. Павлова сказала мне: Саша, иди, попрощайся с Самсоном Наумовичем, ты, наверное, видишь его в последний раз.

Я пошел к нему в комнату — он сидел в кресле перед телевизором, накрыв ноги пледом, как обычно, смотрел новости, я сказал ему: до свиданья, он ответил: до свидания, Саша.

В пятницу проф. Павлова позвонила мне из больницы. Мы говорили о том, что передать в Швейцарии ее подруге; потом она сказала: Самсон Наумович умер. Я не знал, что ответить, запнулся (сейчас я пишу и вспоминаю, что читал где-то, что смерть — это место, о которое ломается язык) и почему-то спросил, когда похороны. — Я не знаю. Он только недавно умер. Вот он, рядом.

Поразила простота.


19 декабря

В самолете, который в этот раз был полностью забит пассажирами — не было ни одного свободного места (вылетели из Москвы на 50 минут позже, чем должны были, прилетели — точно по расписанию), летело много американцев: я сидел с американской супружеской парой, обоим было, наверное, слегка за 50, он читал From Karamzin to Bunin: An Anthology of Russian Short Stories, она — худая, в белой хлопковой блузке, расстегнутой на загорелой стареющей груди.

В нашем ряду, с другой стороны, сидела половина американской семьи: два брата: одному на вид лет 15, второй немного постарше, наверное, лет шестнадцати, их мать, американская крепкая баба, блондинка с румяным лицом, в джинсах и сером бархатном коротком пиджаке (я сегодня шел к Каролине и Элиасу, и влажная серая щебенка в парке на набережной недалеко от Бюрклиплац напомнила мне серый бархат). Вторая половина семьи — малыш с голубым плюшевым медведем в руках, старшая сестра и их отец — сидели за ними. Дети все были похожи на мать, но все по-разному. Самый красивый из них — шестнадцатилетний блондин, совершенно невероятной красоты — в белой тенниске, надетой на серую sweatshort, с голубыми глазами, красными мускулистыми запястьями, сидел у иллюминатора, подтянув джинсы, чтобы они не растягивались на коленях, читал все время толстую книгу, иногда переговаривался с братом, говорил шершавым низким голосом.

Американцы ведут себя в самолетах иначе, чем европейцы. Европейцы погружаются в сон, американцы, кажется, более живые. Мать американского семейства — после самолетного ужина — все время провела стоя, болтая с другими американцами и загораживая проход. (Странно: самолет был переполнен, а в туалет почти никто не ходил.)

Еще у нас был стюард с бритым черепом — и типичным французско-швейцарским лицом.

С нами летела совершенно седая старушка, очень старая, она сначала не могла найти свое место, кто-то помог ей и подвел к ее ряду (потом, когда в Цюрихе она вышла из самолета, к ней подвезли инвалидное кресло, и она уселась в него со счастливым лицом).

Мы только приземлились и еще ехали к терминалу — а какой-то пожилой мужчина уже вскочил со своего места, надел пальто, надел клетчатую кепку, стащил с полки свой портфель, стюардессы кричали ему, чтобы он немедленно сел на свое место, но он их не слушал, побежал к выходу. Such a freak, they have to arrest him, пробасил шестнадцатилетний красавец — потом, когда мы ждали выхода, он разговаривал со стюардессой, рассказывал ей, как летом жил на Искии. Американская семья ехала на Рождество в Париж.


Вечером ходил к Каролине и Элиасу; они собрали друзей на предрождественский чай. Среди гостей была странная пара: русский художник (он разносит по утрам газеты, ему надо просыпаться в три часа утра), его швейцарская жена, она преподает искусство в Базеле (или Берне) и их дочка Альма, которую художник все время называл Лешей. Альма ходит в один детский сад с Рафаэлем.

(Художник, мы пошли на балкон курить, смотрели на снег внизу, сказал мне, что шесть лет назад он приехал в Швейцарию с другой ориентацией (я так и не понял, что он имел в виду), но неожиданно женился.)

Альма очень красивая. Отец все время говорил с ней по-русски — а она каждый раз отвечала ему на швицертютче, но было видно, что она понимает все, что отец ей говорит. В какой-то момент я остался наедине с детьми, и спросил ее: sprichst du Russisch? — Nu konechno, und du? — Ich bin ein Russe. — Ich bin auch Russin, aber ich bin in der Schweiz geboren! Aber ich schäme mich Russisch zu sprechen, alle hier sprechen nur Tütsch.

Тут Рафаэль дернул меня за рукав и сказал: und ich bin ein Deutscher, aber auch in der Schweiz geboren! Und ich kann auch zwei Sprachen sprechen, Tütsch und Deutsch!

Потом Каролина рассказывала про то, как в детском саду отмечали день рождения Рафаэля. Дети, сказала она, желали ему такие чудовищные вещи, такие вещи могут пожелать только дети, они — почти все — пожелали Рафаэлю, чтобы он никогда не умирал.

Сначала мы пили чай, затем — вино, потом ели вкусный тыквенный суп. Разговаривали о том, что из гуманитарной науки уходит глубина, что художники постигают мир лучше ученых, что обеды в (их) детском саду готовят родители детсадовцев, в группе 14 человек, обеды на всю группу приходится готовить раз в две недели, у многих детей пищевые аллергии, о вальфдорских школах и о том, что недавно заново открытое Кабаре Вольтер похоже на серый стерилизованный капиталистический барак.